Страница 2 из 18
Потом — Берлин. На перроне бледный поэт Андрей Быковский, встречает, губы трясутся. Семен подхватил все баулы и чемоданы один, чуть руки тяжестью не оборвал. Анна схватила на руки Алю. Тогда у нее была одна Аля. Ника тогда еще не родился.
Никогда не родиться и никогда не умереть — вот счастье.
«Улещают плесенью похлебки… К светлой казни — балахоны шьют… Затыкают рты, как вина, пробкой… А возжаждут крови — разобьют…»
Стихи лились: вино, кровь. Губы покривились в горькой усмешке. «Кому нужны будут русские стихи в Париже? Семену буду читать. Кошку заведу — кошке буду читать. Алю стихи уже не интересуют. Ее уже помады интересуют… туфельки на каблучках…»
Тяжелые веки опустить на глаза. Постараться заснуть. Хоть на час. На миг.
Берлин. Мрачные дома. Быковский нашел им тогда квартиру в центре, близ Александерплатц. Дешевую: чердак. Анна смеялась: как в Москве, в Борисоглебском! Семен устроился работать дворником — мел и скреб берлинскую улицу перед их домом. Анна кусала губы: уж лучше бы в газету! Дворнику платили лучше, чем журналисту. Аля по утрам плевалась от Анниной крутой, с противными комочками, манной каши. «Александра! Благодари Бога за еду и ешь!» — зло кричала Анна, и лицо ее покрывалось коревыми, красными пятнами. «Вы же сами не верите в Бога, мама», — бросала ложку Аля на стол со звоном.
Они отыскали в Берлине православную церковь и ходили туда с Алей. Аля видела: рука матери еле сгибается, чтобы перекреститься. Але нравились позолоченные иконы, густой бас священника. Анна стояла как столб, перемогая себя. Зачем мы сюда ходим, мама, спросила однажды Аля раздраженно, если вам тут нехорошо? «Чтобы не забыть, что мы русские», — холодно ответила Анна. Огромные светло-серые, ледяные глаза дочери вспыхнули. Она нарочно, назло матери встала на колени на грязный пол храма, чтобы запачкать единственное платье.
Поезд, стучи… Поезд, езжай вперед, только вперед.
«Бьют снега в окружия централа. Прогрызают мыши тайный ход. Сколько раз за век я умирала — ни топор, ни пуля… не берет…»
Пуля. Ее водили на расстрел. Жену белогвардейца. Семен служил тогда в Белой гвардии, в Нижегородском полку. Где они стояли? Где сражались? У Анны родилась вторая дочка, Ольга. Леличка росла слабенькой: недоедала, кричала все время, так орала, что Анна однажды захотела заткнуть ей рот полотенцем — навсегда. И ужаснулась.
Леличка орала как резаная, и ночью громко застучали в дверь.
Анна открыла без боязни. В ледяные комнаты, провонявшие табачным дымом — Анна крутила себе из старых газет «козьи ножки» и запоем курила махорку — ввалились революционные солдаты. У них были страшные, веселые и грубые лица, багрово-румяные с мороза. Винтовки за плечами. Будто — косы у косарей в лугах. Косят смерть косцы, сгребают трупы в стога. «Анна Царева?! — оглушительно крикнул один. — Собирайсь! В кутузку! Муженек-то твой знамо где!» Она молча надела старую лисью шубку, повытертую каракулевую шапочку и валенки, рукавицы не забыла, и сухо сказала Але: «Александра, за Ольгой следи. Если я не вернусь — стань ей матерью». Аля кивнула. Из огромных глаз девочки рекой плыли слезы. У дочери глаза, как ледоход. Лед, медленно тая, идет по реке, кровь плывет, отражается синее Божье небо.
Тогда в тюрьме недолго Анну мучили: день всего, — и вместе с сокамерниками повели на расстрел. Они все прекрасно понимали — убивать ведут.
Рядом с Анной шли седенькая старушка в букольках, в пенсне на горбатом носике; высокий, как жердь, мужчина с лицом твердым и жестким, будто из железа вылитым; две девушки, очень молоденькие, им не сравнялось еще и пятнадцати; и три разбитных мужика в поддевках, в купеческих жилетках; на запястьях и скулах мужичков — клеймами времени, привычного к боли и ужасу — ало-синие следы побоев. «Ну, старушка из благородных, высокий тоже, а этих-то за что?» — смутно думала Анна, еле переставляя ноги после бессонной тюремной ночи.
Шла и свои стихи повторяла: «О бессонная ночь, о пресветлая ночь! Все метания — прочь, все сомнения — прочь! Только твой золотой, проницающий свет. Только этот простой — на всю ярость — ответ…»
«Молись, дитя! — воскликнула старушка в пенсне. — Молись, ибо не ведают, что творят!»
Это была зима Восемнадцатого года: Царя и Семью тогда еще не казнили.
Анна знала, что царская семья где-то в Сибири. А может, на Урале? Слухи долетали и таяли в воздухе, как снег. Белого снега письмена, инистая, льдистая древняя вязь. На нее наставили дула винтовок, палачей было четверо, а может, пятеро, она не запомнила. Стали стрелять. Старушка упала. Мужчина с железным лицом стоял, вцепившись в окровавленную руку. В него стреляли, а он все стоял и не падал! Пули свистели мимо Анны. Она молчала. Мысль работала ясно и холодно: сейчас я умру. Вот сейчас!
Раздался крик: «Прекрати-и-и-ить!». Солдаты опустили винтовки, матерились. Вразвалку подошел человек в черной кожаной куртке. Прищурясь, глядел на Анну. И Анна поглядела ему в узкие татарские глаза. У ее ног лежали две убитые девочки. «На цыплят похожи». Мимо лица пролетела черная птица последней слепоты. Солдаты подбежали и стали выдирать из мертвых ушей жемчужные, крохотные сережки, срывать с шей нательные крестики на золотых цепочках. Анну затошнило. Она видела, как пальцы в крови судорожно толкают в карманы золото и жемчуг. «Идемте! — сказал, как отрубил, кожаный человек. — Вас взяли по ошибке». Без единой мысли в голове Анна пошла за ним. Ноги ступали деревянно, не гнулись.
Он привел ее в комнату в здании тюрьмы. Грубо раздел и изнасиловал. Анна, пока он пыхтел и сопел над нею, даже лицо не отворачивала, глядела в потолок. Ей казалось — это вагон, купэ, и она едет. Уезжает. Далеко. Навсегда.
Потом она торопливо оделась, собирая на груди в кулак разорванное кружево исподней рубахи. «Проваливай, — сказал ей кожаный, — пока я добрый».
В дверь купэ осторожно постучали. Проверка билетов. Бочком втиснулся контролер.
— Madame, monsieur, s’il vous plaît…
— Анна, не вставай. Я покажу, — жестким бессонным голосом тут же откликнулся Семен.
Муж протянул билеты. Контролер так сладок, так любезен. Дети пошевелились. Ника муркнул, как котенок. Анна так и глядела в потолок. В качающийся потолок купэ.
Дверь хлопнула. Франция. Они едут по Франции.
Анна уже была во Франции. Давно. Вместе с сестрой Тусей. В другой жизни. Ее больше нет. Где Туся? И Туси, может быть, уже нет. А Анна еще есть. И теперь Франция станет ее пристанищем. Домом? Никогда. Это Семену нужен дом. А она — поэт; какой ей дом, когда для нее дом — весь мир? И нигде дома нет. Не будет. Не построит.
А они думают — мать, жена…
«Чрез решетки дико тянем руки. Камни лупят по скуле стены. Мы уже не люди — только звуки. Еле слышны… вовсе не слышны…»
Так проехали всю ночь. Последняя ночь, им проводники сказали. Утром — Париж.
Так и пролежала всю ночь — с открытыми глазами.
И снег расстояний их заметал. И гудели, плакали встречные поезда; и их поезд отвечал стоном, свистом.
А утром поезд встал, грохнув, содрогнувшись всем тяжелым железным телом. Замер, огромный, уставший бежать зверь.
Анна погладила на запястье браслет — серебряную змею.
Дверь купэ отъехала. В проем всунулось поросячье-розовое умытое лицо. Бодрый, свежий голос по-русски выкрикнул:
— Восточный вокзал! Все, Париж, прибыли, господа! Подъем!
Аля вскочила, не расчесывая, стала укладывать волосы, они призрачной паутиной путались между пальцев. Ника лениво спустил ноги с полки. После сна у него опухло лицо, он стал похож на бегемотика. Русые кудри, алые губки бантиком. Не мальчик — рождественская открытка.
Семен легко, как с коня, спрыгнул с верхней полки. Его лицо — вровень с глазами Анны.
— Аня! Вставайте. Приехали!
Вот теперь у нее были закрыты глаза. Притворялась спящей.
— Анюта, — шепнул Семен и ласково потряс ее за голое плечо, высунувшееся из-под жесткого верблюжьего одеяла, — Париж…
Распахнула глаза. Обернула голову. Семен ужаснулся холоду, что тек из зеленых — две крымские забытые виноградины, — любимых глаз.