Страница 8 из 13
Протянув руку, выключил свет.
Сидя в кромешной тьме, думал о тех, чьи имена знал на память, но про себя называл: они. Их работы выходили в свет нечасто, всякий раз становясь заметным событием. Хотя и в узком кругу.
«Вот именно. В узком кругу… В который меня не допускали…»
Какая-то червоточина: с самого начала, с первых студенческих лет. Вечно чувствовал себя чужаком. Те из однокурсников, к кому он внутренне тянулся, вели себя так, будто самой судьбой именно им и никому другому предназначено стать переводчиками первого ряда. Вспомнил: однажды на семинаре обсуждали перевод одной девицы. Все высказывали свое мнение, большей частью хвалили, хотя перевод был так себе. Он встал и указал на ошибки. Девица, первая красавица факультета, надула губы. Когда выходили из аудитории, она шла впереди. «…Идиот… больше всех надо…» Однокурсник, которому она жаловалась, старался утешить. Он разобрал обрывки фраз: «Да брось… Охота тебе обращать внимание… Homo soveticus. Ошибка эволюции, тупиковая ветвь…» Отступил, спрятался за дверью – лишь бы не поняли, что услышал. Стыдно, ужасно стыдно. Только не понять, за кого?
И потом, в переводческой среде: что-то неуловимое, дрожавшее в воздухе. Другие. Белая кость. Вежливые, но высокомерные. Он – черная. Усмехнувшись, подумал: те бы сказали – серая. Всегда этот барьер, невидимый, но явственно ощутимый, который нельзя преодолеть именно потому, что его будто и нет: ткнешь пальцем – попадешь в пустоту. Те выбирали иных авторов. Он – со своим прекрасным знанием языка и извечной добросовестностью – всегда как будто промахивался. Слегка. Но это-то и есть – главное. Кафка… Ну почему Кафка?! Или, например, Сартр? Чем, чем им не угодил, скажем, Стефан Цвейг?!.. В плохие минуты приходила мысль о заговоре: нет, не гнусном, вроде мировой закулисы. В этом вопросе он предпочитал уклончивость: пусть не заговор, но сговор. Своего рода переводческий интернационал: писатели, которых выбирали они, рано или поздно становились лучшими, выходили в первый ряд.
На рубеже девяностых почувствовал себя свободным. Работал без оглядки на чужие представления о том, что считать высоким. С каждым годом главный редактор уважал его всё больше и больше.
Теперь ему ясно дали понять: он со своей извечной добросовестностью, глубоким знанием языка, навыками профессиональной работы и, черт побери! – прекрасным литературным слухом – заменим. А они – нет. С ними редактор не позволил бы себе амикошонской снисходительности. Не говоря уж о хамстве. В любом разговоре они сами задают тон. Оставалось признать: те, кого он называл белой костью, с самого начала стояли на ступеньку выше. Потому что выросли в других семьях… Их родители не бродили по помойкам, не корячились на огороде.
Лег и поворочался: пружина больше не жалила.
Тут-то и вспомнил: времянка. Забыл подпереть.
Не зажигая света, вышел на крыльцо.
Звезды, не различимые с земли, стояли высоко над лесом. Где-то там, готовясь к плановой посадке, двигался космический корабль. Астронавты липли к иллюминаторам, предвкушая встречу с неизведанной планетой. «Ну-ну, – пошутил горько, – главное, не промахнитесь. А то угодите в какую-нибудь Европу…»
Дошел до времянки. Закрыл дверь. Подпер черенком и покачал для верности. Со стороны дороги слышалось урчание мотора. «Неужто приземлились? Вроде рано», – усмехнулся, но все-таки подошел к калитке.
Тьму, стоявшую за забором, пронзали лучи, желтоватые, как отблески пламени. Они опали, словно поджали лапы.
В темноте он расслышал хлопок – будто включили левый телевизор, и различил силуэт – не то мужской, не то женский. Водитель выбрался из кабины и скрылся за калиткой. На соседской веранде вспыхнуло электричество. Он видел только отсветы, дотянувшиеся до кромки леса. «Приехали и приехали… Мне-то какое дело?..»
Часа через полтора, отчаявшись заснуть, прошелся по комнатам. Постоял у окна: в темноте, скрываясь за занавеской, словно боялся себя обнаружить. Потом все-таки лег.
Твердь неба
(вторник)
Слабый свет, стоявший за окнами, проливался в комнату. Шевельнулась, чувствуя боль. «Шея… вывернула, да… но что-то еще…»
Рыжий лохматый абажур… Кисточки… Стол, покрытый плюшевой скатертью… Еще не проснувшись, прислушивалась, силясь расслышать стук пишущей машинки или шаги. С чердака не доносилось ни звука: «Где он?» – открыла глаза, пытаясь объяснить себе, почему отец не работает. Вытянула руку – поправить сползшее одеяло: ногти, покрытые светлым лаком. «Это – не моя… Не я… О, Господи! – в шее что-то хрустнуло, будто позвонок времени встал на место. – Я же приехала, вчера…»
Вчера бродила в темноте, шарила по стенам, нащупывая выключатели: рука натыкалась сразу, как будто помнила. В подполе что-то шуршало. Не иначе какой-нибудь барабашка.
– Уеду, будешь хозяйничать, – сказала, не узнавая своего голоса, молодого: будто голос, в отличие от руки, еще на несколько мгновений задержался в прошлом, где отец работал на чердаке.
Домашний божок сидел тихо.
– А жаль. С тобой было бы дороже. За́мок с привидениями… – понимая, что это «жаль» относится не только к стоимости дома.
Уже проснувшись окончательно, оглядела комнату глазами взрослой женщины, в которую превратилась окончательно. Занавески, слишком узкие, чтобы сойтись посередине, едва прикрывали срам: тощую этажерку на бамбуковых ножках, ширму, затянутую рваным шелком, стулья с продавленными сиденьями. Вспомнила слово: «венские». Безумные кисточки – материнское рукоделье. Такие же, только свалявшиеся, украшали плюшевую скатерть. Убогий родительский уют. Хлам, который они называли антиквариатом.
Чтобы это стало антиквариатом, надо было вложиться. Заплатить немалые деньги.
«Неужели продуло? Не подушка – сплошные колтуны. Свалявшиеся перья…»
Встала, прошлепала босиком. Дубовый шпон, кое-где вспухший от сырости, но резьба более-менее в сохранности. Распахнув дверцу книжного шкафа, вынесла равнодушный вердикт, как оценщик в чужом доме: «Поздно. Жучок».
Глаза бежали по стенам, выхватывая цветные репродукции: «Сад земных наслаждений» – в ее детстве этот триптих висел в городе, в отцовском кабинете, потом переехал на дачу, – васнецовская «Аленушка». Выцветшие, засиженные мухами. Эти рамки отец изготавливал сам. Пилил, вымерял – вечно выходило криво. Особенно уголки. «Посмотри, кажется, незаметно». Фыркала: еще как заметно! Отец недоумевал: ну где, где тебе заметно? Тыкала пальцем: здесь и здесь. Подходил, смотрел невидящими глазами: «Нормальные люди на это не смотрят, главное то, что в рамке».
«По-твоему, я ненормальная?» – женский вопрос, на который никакой мужик не ответит, кем бы он ни был: отцом или любовником.
«Нормальные люди это понимают. Жизнь сложилась. Главное, мы с тобой любим друг друга».
Один диалог наложился на другой: как фон и трафарет. Отец и женатый мужчина, которого любила долгие годы, но в конце концов приняла решение расстаться, делали вид, будто разговаривают с нею. На самом деле – друг с другом, через ее голову.
«Хочешь сказать: жизнь – рамка?»
На этот раз любовник ответил прямо, не прячась за спину отца: «Во всяком случае, накладывает рамки… Если ты меня любишь…»
Накладывают швы. Или гипс. Рано или поздно и то и другое снимают: нитки вытаскивают, гипс раскалывают…
Они стояли в прихожей. Он уже надел пальто и теперь рылся в кармане, искал ключи от машины: «Моя жена ни в чем не виновата. По отношению к ней я не могу поступить неблагородно. Ты должна понять».
К ней?! А ко мне? – громко, во весь голос, как сделала бы любая женщина, которой разбили сердце.
Не крикнула, заставила себя сдержаться. Ответила ровным голосом: «Я понимаю… Не как женщина. Как человек». – «А какая разница?» – «Большая. Можно сказать, решающая. – Ключи лежали на полке. Зачем-то загадала: если не найдет, значит… Не значит. Ничего не значит. – Вот они», – протянула руку и подала. «Не понимаю», – он сунул ключи в карман.