Страница 10 из 53
Уже говорилось, что у киевских «академиков» был большой опыт закордонных учебных командировок. Громкие имена европейских академий и университетов продолжали примагничивать наших «западников» и теперь. Среди собственных учителей большинство читало свои курсы по западноевропейским учебникам. Вполне резонно было поэтому тяготение учащихся к первоисточникам, а не к пересказам.
Если курсы пиитики, риторики и богословия Сковорода слушал у преподавателей, в общем-то, весьма средних, ничем ярким не отметивших себя в истории Академии, то в философской «школе» ему повезло: два года он посещал лекции Георгия Конисского — одного из знаменитых духовных деятелей XVIII столетия. Конисский был поэтом, сочинителем школьных драм и остроумных интермедий, незаурядным проповедником (его проповеди отличались смелостью сопоставлений, духом свободного критицизма). Впоследствии, оставив преподавательское поприще, он прославился как энергичный и смелый борец с католическим влиянием на западе России; и не случайно именно ему очень долго, вплоть до пушкинских времен, приписывалось авторство «Истории руссов» — замечательного летописания о борьбе украинского народа за свое национальное освобождение.
Есть предположение, что Сковорода и спустя многие годы после слушания лекций у Конисского находился в переписке со своим давнишним учителем философии. В 1835 году была опубликована выдержка из письма Сковороды Конисскому (подлинность письма, однако, проблематична).
Но если факт переписки подлежит сомнению, то несомненно другое: в своих зрелых работах Сковорода очень часто выступает прямым единомышленником Конисского — решительного обличителя «обрядовой», «внешней» религиозности.
…7 сентября 1747 года на Подол, к стенам училищного храма, собрались многие сотни людей — проводить в последний путь знаменитого паломника-писателя Василия Григоровича-Барского. Всего месяц назад Киев его торжественно встретил, а теперь прощался с ним навсегда. При колокольном звоне всех городских церквей его положили в землю под окнами академических классов, и в стену здания, где когда-то учился Василий, вмуровали доску с надгробной надписью.
Обряд погребения был совершен находившимся в Киеве фивиадским митрополитом Макарием и училищным ректором Сильвестром Ляскоронским. Восемь лучших учеников Академии произнесли прощальные речи.
Если Григорий не был в числе этих восьми человек, то уж, безусловно, он находился среди провожавших и, без всякого сомнения, знал обстоятельства необычной, романтической жизни паломника.
Василий Барский провел в беспрерывных странствованиях двадцать пять лет — срок, по только по понятиям студента, но и по разумению опытного в путешествиях человека головокружительный! Где он только на побывал, этот киевский школяр, — и в Будапеште, и в Вене, и в Неаполе, и в Риме — там принимал его в число избранных паломников сам папа, — и в Бари, где поклонился мощам Николая Мирликийского. Из Флоренции отправился в Венецию, а оттуда — морем — в Иерусалим, был на Афоне и в Константинополе, на Кипре и на Патмосе, в Египте и Греции. Обошел пешком весь Ближний Восток, поднимался на священную гору Фавор, омывался в водах Иордана. В плетеных коробах монахи поднимали его с помощью веревок на вершины неприступных скал, где гнездятся их отшельнические кельи. Сколько раз подвергался лишениям, умирал от голода и лихорадки! Сколько раз бывал застигнут морскими бурями! Сколько раз налетали на него грабители на безлюдных тропах!
Да, много было и в прежние века на Руси великих паломников — можно ведь вспомнить и Даниила Игумена, и Добрыню из Новгорода, и Авраамия Суздальского, — но Василий Барский, кажется, всех превзошел!
В достоверности его удивительной страннической жизни не мудрено было бы и усомниться, не привези он с собою кипу исписанных мелким торопливым почерком тетрадей да толстую папку рисунков с видами знаменитых и мало кому известных обителей, городов, селений, Памятников, обелисков… В Киеве уже ходили из рук в руки интереснейшие «Странствования» паломнический дневник Барского. Читаешь эту книгу — и будто сам идешь по раскаленной солнцем каменистой дороге, в соломенном капелюхе и черном плаще пилигрима, с посохом в руке и торбою за спиной. Радуя взгляд черепичными кровлями и зеленью садов, возникают впереди города. В путевых гостиницах к паломникам отношение чаще всего приветливое — им дают постель со свежим бельем, бесплатный ужин, а иногда и кружку вина. В монастырских общежитиях страннику, по древнему обычаю, торжественно омывают ноги, а потом зовут его к общей братской трапезе.
Но часто приходится ночевать в каком-нибудь заброшенном амбаре или под открытым небом, на стогу сена, а то и просто под деревом, на старых его корнях. В дороге паломник держится, как правило, одною лишь милостыней: кто сунет в руку тяжелую монету, кто виноградную кисть, но кто и обругает, и в спину толкнет, чтоб не попрошайничал. Разнообразна жизнь странника, до слез разнообразна.
Но когда впечатлительный юноша перелистывает страницы захватывающего путевого дневника, его воображение уже не способны охладить никакие, пусть даже самые мрачные картины перенесенных другим человеком лишений. Одни лишь лучезарные дали и видятся ему впереди.
В 1750 году через Киев проезжал небольшой отряд русских служилых людей, направляющихся к «Токайским горам» — виноградной житнице Венгрии. Возглавлял экспедицию полковник Гавриил Вишневский, которому после смерти его отца, генералмайора Федора Вишневского, правительство поручило возглавить русскую колонию в Токае. Оттуда уже в течение нескольких десятилетий к императорскому двору ежегодно поставлялись лучшие сорта венгерских вин. В составе экспедиции, следовавшей через Киев, находился и священник — в Токае у колонистов была своя церковь.
Почетное звание придворного уставщика вдруг пригодилось Сковороде. То ли кто-то порекомендовал его Гавриилу Вишневскому на свободную должность регента при заграничной церкви, то ли они знали друг друга со времен коронации Елизаветы Петровны — словом, из Киева отряд выехал с новым лицом в своем составе.
Вот и Григорию Сковороде пришел час ступить на странническую дорогу, отправиться, как говорят на Украине, «в мандры», в «мандрйвку». С Академией, как мы видим, он расстается несколько неожиданным образом — не как профессиональный паломник и не в качестве студента, официально откомандированного на доучивание за кордон.
Ехали через Острог, через Почаев, мимо знаменитой его Лавры, через богатый каменным строением Львов, той самой дорогой, по которой и Василий Барский прошел. Когда перевалили через Карпатские горы, открылись внизу голубые дубравы и плодородные поля Семиградья.
Скрипели на дорогах обозы, сочились дегтем тележные оси, одни двигались на запад, другие поспешали на восток, кто верхами, кто пешком каждый по своему делу; в праздничных нарядах прихожанки с какого-нибудь хутори до ближайшего селения; с пятнами пота между лопаток, с осунувшимися лицами шествовали богомольцы к отдаленному монастырю; теснясь к обочине, группкою плелись нищие слепцы в седых от пыли лохмотьях; сверкая спицами, с грохотом проносились почтовые экипажи; прискакивал и волочил ногу вечный дут рак, с не прикрытой от солнца головой, не уставая щедро улыбаться всем и каждому, шел, сам не зная куда, откуда и когда, — просто нравилось ему идти, бормотать что-то и улыбаться; после ночного перехода отдыхала в тени деревьев цыганская семья, горел костер, и цыганята корчили рожи прохожим; скрипел костылем солдат — ржавые от табака усы и вытекший глаз на терпеливом лице; выступали гуськом монахини, стучали шестами хмурые пилигримы, обвешанные образками знаменитых обителей; шла пожилая женщина; на пятках ее босых ног виднелись глубокие черные трещины, как на рассохшейся без влаги земле (он с детства знал, как страдают женщины от этих незаживающих трещин на больных подошвах); крестьянин нес с базара живой мешок, в котором верещал поросенок; шли, шли, шли, иногда ехали, но больше шли…
Тут-то, среди мелькания незнакомых лиц, на перепутьях разнообразнейших судеб, и открывалось во всей своей мощной простоте: жизнь — дорога. Казалось, что никто, нигде и никогда не жил и не живет оседло, но все они здесь, в пути. И что могло быть проще этого — ходить по земле! И в то же время какая высокая тайна извечного шествия светилась у каждого где-то в глубине глаз. Спроси его, и он скажет, что идет на базар, или в гости, или наниматься на работу, или поклониться мощам Николы; но что бы он ни сказал, он поневоле солжет, потому что на самом деле он идет для чего-то неизмеримо большего, о чем и сам чаще всего не догадывается. Он шествует туда, где положен предел всякому движению, быстрому и медленному, движению тела и движению желаний. Он идет, чтобы избыть всего себя в этом труде. Идет, недоумевая или радуясь, тоскуя или надеясь, к средоточию всего своего существования, где нет ни болезней, ни печали, ни воздыханий…