Страница 4 из 76
В это время подкрался к Наденьке мальчик один пугливый, от чертей его врачи лечили, чтоб не соблазняли по ночам всяким. Подобрался поближе, Да и облил водой, как будто святой.
«Безголовая ты! Последний ум проспишь!» — облила поутру Надю мать. Проснулась, схватила руками себя, а голова-то на месте! Не веря счастью своему, к зеркалу кинулась, всё приговаривала задыхаясь: «Сон во сне! Сон во сне!» В зеркале безумия не оказалось, только утренняя помятость виднелась. Радости Надиной не было предела. «Господи, как хорошо с головой-то!» — прошептала, прослезившись, и нежно погладила себя по загривку.
Даже мать свою в припадке расцеловала, хоть они и были в ссоре из-за многого жизненного. Солнышко так хорошо засветило Наденьке, что захотелось ей вдруг обнимать и ласкать всех вокруг безвозмездно: мужчин и женщин, девочек и мальчиков. Даже ко старым разным пробрала её непрочувствованная доселе нежность. На миг стало Наде снова жутко — а не новое ли сновидение её настигло. Но, со злостью ущипнув себя до синяка, поняла, что сны пока вроде бы иссякли.
Собравшись, на лекцию поспешила — сама радуясь по-страшному, людей не пугая. Проходя мимо стройки, решила на мужиков, во сне её испугавшихся, поглядеть. Доковыляла на каблуках по щебёнке. Видит — те же мужики. Кто делом занят, кто лясы точит. У всех вид вполне обычный, невозмутимый, слегка утренний. Только один, самый замусоренный дядька глянул с подозрением, как будто вспомнил что. Впрочем, мало ли какие вещи вспоминаются… Повернулась она и едва хотела прочь идти, как сон её недавний взял и сбылся. Упал; откуда-то сверху лист стекла и, впившись в шею, как раз там, где так нежно себя она ласкала, срезал Наденьке голову острым краем.
Все сразу засуетились, «врача-врача» — заголосили по-вороньи, вокруг тела приплясывая. A голова оторвалась, покатилась и, изранив личико, прошелестела: «Сон в руку…» — после чего угасла, прогнав Наденьку в новый, совсем невозможный сон.
Сверхчеловечиха
(Саван расписной)
Леночка была страсть как хороша. Шейпинговое тулово. Длинные бритые ножки в дорогих колготках — ни одной затяжки. Сапожки. Ясные глаза и кожа нежная. Коготки — так просто загляденье. МГИМО, театр и с мамой в Испанию.
Одногруппники любили Леночку хватать. А уж как глазами-то ели! Она буквально чувствовала, как их язычки скользят по её стройному телу. Но — ни-ни до свадьбы. Даже девочкам нравилось Леночкино тело. Иногда, выпив кагора, они начинали мять её упругую грудь и сновать пальчиками между ног. Леночке это не сильно нравилось — часто из-за этого колготки рвались, да и вообще не дело. Вот если бы мальчики… Но мама не велит.
Леночка была улыбчива и приветлива. Её все любили — душа компании, походница и лыжница, школу — с золотой медалью и сессия без проблем. Умница-красавица, комсомолкой, правда, ей быть не пришлось, потому что пришёл Горбачев. «Ах, Леночка, наша Леночка!» — радовались люди вокруг — и свои, и чужие. Чудо, а не девочка.
Не бывает чудес без тайны. Да и женщина без тайны — банка консервная, открывай да ешь. Знакомые мальчики и девочки, не сговариваясь, представляли, как Леночка лежит вечером в постели, подставив тело лунному свету, как приходит к ней неведомый некто… А тётеньки и дяденьки радовали себя картиной такой: приходит домой эта радостная девочка и рыдает над книгой — Цветаевой там или Чеховым.
Тайна у Леночки конечно же была. Но не такая, как все думали, а жуткая, давняя, похожая на болезнь, на навязчивый страх, ковыряющийся под кроватью. Внешне тайна эта простая была. Как будто и не тайна — так, дело житейское. Когда заканчивались заботы и никто не мешал, доставала она из шкафа длинную рубашку, на ночную похожую или даже на платье. Раскладывала, руками трогала, складочки разводила, проверяла, всё ли в порядке. Иногда садилась и начинала на той рубашке вышивать. Красивая рубашка была. Леночка давным-давно, ещё в школе, сама её сшила, да так и не смогла с рукодельем расстаться. Какая же тут тайна — ну шьёт рубашку девочка, хозяйкой хорошей станет.
Только не рубашка это никакая была, а саван. Так она его для себя и прозвала — «саван расписной мой». Каждую ниточку лелеяла, ласкала, как любовника какого, читала, как книгу, и плакала ночами над смертью своей, в нём замурованной. Скучала по ней, но не торопила, потому как знала: когда надо, сама из савана расписного проявится и всё как надо с ней сделает. Лучше любого любовника. Научит лучше всякой книги и в зазеркалье уведёт.
Так и жила Леночка — в институте друзья её ждали, а дома — саван. Длилось время, уже последний курс к концу близился, женихи зачастили. Становилась девочка всё прекраснее. Люди даже завидовать боялись красоте такой. Так и говорили: «Нездешняя девочка, неземная». А одногруппник, смешливый Лёшка, неформал и алкоголик, сверхчеловечихой Леночку звал. Только, говорил он, разврата нету. Не хватает тут разврата! «Не в разврате счастье, Лёшенька», — говорила она. «А в чём же?!»
На том они и расходились и не спорили. Всё было благостно, и ничто не ранило. Дом, учёба, театры, кафе и Карпаты.
Но однажды не стало Леночкиного дома. Он сложился, ушёл в себя, оставив горы неудобного мусора. Забрал и родителей, и девичью кроватку, и лунный свет в окошке… Но самое страшное — саван, он забрал расписной Леночкин саван. Смерть её украл. Так она стала по-настоящему нездешней, бессмертной девочкой.
Долго бродила она по развалинам в надежде найти хотя бы клочок и из него вырастить себе новую смерть. Всё напрасно — не было нигде ни кусочка. Только разбитые телевизоры, обгорелые люди и спотыкающиеся журналисты. Изодрала Леночка колготки, пообламывала коготочки и волосы растрепала. Но ей было уже всё равно. «Что ж, значит, судьба моя такая», — подумала она и пошла прочь.
Навстречу ей качался одногруппник Лёша. Он как раз обходил развалины, любуясь людскими душами, мечущимися над телами и всяким добром. Завидев бессмертную девочку, он покраснел, как если бы его застукали за стыдным делом. «Что, Леночка, саван свой расписной всё ищешь? Глянь лучше, вокруг, красота-то какая! Где ещё столько душ скорбящих встретишь!» Девочка даже не удивилась. «Да, Лёшенька, да. Сверхчеловечиха я неприкаянная…» — сказала она и легла на тревожную ветошь. Легла на спину и распахнула тело. Случился разврат. Долго длился он, пугая живых и мёртвых тварей, во множестве бродивших вокруг. Леночка видела, что мальчик-то смертен, и всё пыталась вырвать из него смерть, но ничего не получалось. И всё начиналось заново… Так — круг за кругом. Потом она решила — а вдруг смерть в нём неправильная, личная? Они позвали ещё мальчиков, потом — девочек и жуть всякую.
«Сверхчеловечиха я, — стонала Леночка, — сверхчеловечиха».
Уют
Назойливо-алые розы мозолили глаза. Нет, они не, раздражали… Они твёрдо стояли на своём — упивались бесповоротной интенсивностью этого чудовищного цвета. Нагло, нелепо высовывались из аляповатой вазочки. Даже не розы — какой-то выродившийся шиповник. Ах, как мечталось о приглушённом, тихом, шёпотливом. Их, кажется, кто-то оставил назло — вместе с каким-то бельём и баночкой из-под резких духов. Да, точно, всю ночь шумели предметами, затравленно повизгивая на сломанный телевизор. Старушечье лепетанье до сих пор колом стоит в ушах. Ну зачем, зачем оставила она цветы? Чудовищно, просто какое-то беспредельное хамство исторглось из этого монстра, вечно ковыляющего вразвалочку, поблёскивая прорехами рваных колгот. Ладно бы… Но эти цветы! Господи, у какой анилиновой ямы она нарвала их? Что за пытка… Но выбросить нельзя. Вот если бы они, растянув этот адский цвет, разбросав свою алость в десятке-другом уютных цветков, превратились в нежно-розовую лиану…
Андрей Иванович стяжал уютное. Казалось, у него в доме живёт какая-то хозяйка, но женщины здесь долго не задерживались — что-то пугало их во всех этих гераньках, занавесочках и пухлых пальчиках. А Андрюша просто искал уют. Свой, во всей этой тренькающей, колышущейся жути, но уют. Болезненное ощущение нехватки чего-то кружевного, мягкого, круглого преследовало, и даже женщины не спасали… Они, проникающие своим бездумным пониманием в самую суть, вскоре шарахались прочь, оставляя какую-нибудь нелепую вещь. Ну почему, почему эти цветы?!