Страница 80 из 83
Тут властвует рок — олицетворенный государственной властью, — и только художник — пока он художник — пытается ему противостоять, подавляя в себе тягу заснуть навеки (но слышать во сне, как над ним шумит и мечется какое-нибудь растение). Издали, со стороны, это противостояние представляется героическим — и часто сам художник поддается на миг-другой соблазну почувствовать себя трагическим героем. Но у него нет не только выхода — и выбора нет. Он, как правило, не так уж и стремится погибнуть с честью — это его талант ищет спасения, заставляя художника рисковать. Человек, утратив под гипнозом страха и лжи способность различать добро и зло, как ни в чем не бывало — теперь это всем известно — готов к труду, обороне и размножению. Талант же без этой способности различать (иногда ее называют душой; впрочем, и талант — слово необъяснимое) — талант разлагается без нее заживо, мучая художника невыносимо. Художник ничего так не боится, как этой беды, и держится за свою душу до последней возможности. Вот, наверное, почему при общественном строе, материализующем сон отдельно взятого разума, объятого манией целесообразной справедливости, — только художник и погибает, как человек, — если случай смилуется над ним. Но чаще, прежде чем уничтожить художника, — его унижают, как и всех остальных.
В романе Булгакова сатана, уже готовясь покинуть Москву (это конец предпоследней главы), замечает вдруг вдалеке направляющегося к нему по воздуху — руководителя партии и правительства.
«— Эге-ге, — сказал Коровьев, — это, по-видимому, нам хотят намекнуть, что мы излишне задержались здесь. А не разрешите ли мне, мессир, свистнуть еще раз?
— Нет, — ответил Воланд, — не разрешаю. — Он поднял голову, всмотрелся в разрастающуюся с волшебной быстротой точку и добавил:
— У него мужественное лицо, он правильно делает свое дело, и вообще все покончено здесь. Нам пора!»
Этого места в общеизвестном тексте вы не найдете, хотя Булгаков не вычеркивал его и не изменял. Кто-то — принято считать, что неизвестно кто — при подготовке романа к первой публикации (в журнале «Москва») выбросил эти строчки, слегка неуместные в 66-м году и как бы ронявшие на автора тень, — заменил другими, своего изготовления.
Вот что бывает, когда автор оказывается во власти персонажей.
КРАТКАЯ ИСТОРИЯ ОКСЮМОРОНА «ПРИГЛАШЕНИЕ НА КАЗНЬ»
До 16, кажется, мая 99 года я, как и все, думал, что В. В. сам изобрел этот отравленный укол (действие яда, между прочим, ослабевает: привыкли; того гляди, улетучится из набоковского заглавия тайна, как это сделалось с «Мертвыми душами»). А вечером упомянутого числа, мечтая нечто сочинить про совсем другое, о другом авторе, перечитал еще третьего — и нашел чего не искал, и рад случайной удаче.
Отныне я, счастливчик этакий, вправе надеяться, что когда-нибудь, в каких-нибудь очень обстоятельных комментариях к знаменитому роману мелькнет и моя невидимая тень.
Это будет выглядеть примерно так:
«ΝΝ предположил, что название романа „Приглашение на казнь“ (в дальнейшем — ПНК) восходит к сцене такой-то из пьесы В. Шекспира (английский драматург, — и вот вам даты рождения и смерти) „Мера за меру“ (написана в таком-то году, первое представление — в таком-то). Учитывая сходство некоторых оборотов, а также страсть автора ПНК к тайным цитатам — и к Шекспиру — а еще к А. С. Пушкину (русский поэт, родился и скончался тогда-то и тогда-то, а в промежутке создал среди других произведений стихотворную трагедию „Анджело“ — не то перевод, не то переделку, не то перевод французской переделки Шекспировой „Меры за меру“), — данную гипотезу можно признать не лишенной известного правдоподобия».
Не исключено, что, расщедрившись, комментатор приложит к примечанию цитату из этой самой третьей сцены четвертого акта «Меры за меру» — в переводе, скорей всего, Т. Щепкиной-Куперник:
Помпей. Господин Бернардин! Вставайте да пожалуйте вешаться. Господин Бернардин!
Страшило. Эй, Бернардин!
Бернардин (за сценой). Чума на ваши глотки! Что вы так разорались? Кто там такой?
Помпей. Ваш друг, сударь, палач! Будьте любезны, сударь, вставайте, пожалуйста, на казнь.
Бернардин. К черту, мерзавцы! Я спать хочу.
Страшило. Скажи ему, чтобы вставал, да живее.
Помпей. Прошу вас, сударь, проснитесь, вставайте. Вас только казнят, а там и спите себе дальше.
(Ну что, читатели ПНК? Согласны, что наш оксюморон — из этого облака яркой пыли? А эти шуты на ролях исполнителей приговоров… Правда, Бернардин этот совсем не похож на Цинцинната — по крайней мере, на первый взгляд:)
Страшило. Пойди да приведи его сюда!
Помпей. Да он сам идет: я слышу, под ним солома зашуршала.
Страшило. Топор на плахе, малый?
Помпей. Все в полной готовности, сударь.
Входит Бернардин
Бернардин. Здорово, Страшило! Что у вас тут такое?
Страшило. А вот что, сударь: сотворите-ка молитву, приговор получен.
Бернардин. Ах вы, мошенник, да я всю ночь пропьянствовал и совсем к смерти не готов.
Помпей. Тем лучше, сударь: если кто всю ночь пропьянствовал, а наутро его повесят, так у него по крайней мере будет время проспаться.
Страшило. Смотрите-ка, вот и ваш духовник идет, Вы видите, что на этот раз мы не шутим?
Входит герцог в монашеском одеянии, как прежде.
Герцог. Я узнал, что ты скоро покидаешь этот мир, Мое милосердие повелевает мне напутствовать тебя, утешить и помолиться вместе с тобой.
Бернардин. Брось, монах! Я всю ночь пропьянствовал, и мне нужно время, чтобы приготовиться к смерти как следует. Да пусть мне хоть мозги из головы дубинами вышибут, не согласен я сегодня помирать, и дело с концом.
Герцог.
Бернардин. Клятву даю: никому не удастся меня уговорить, чтобы я умер сегодня.
Герцог. Но выслушай…
Бернардин. И не подумаю. Если вам нужно мне что-нибудь сказать — милости прошу ко мне в нору, я сегодня из нее шагу не сделаю. (Уходит.)
Герцог.
(…Помните? «— Ты все-таки какой-то бессердечный, — сказал м-сье Пьер, вздохнув…»
А «смерть неизбежна» — заметили? Прямо эпиграф к «Дару» цитирует этот Герцог!)
Ну, вот. А все, что будет написано дальше, — только послесловие, только примечание к воображаемому примечанию.
Черт догадал Джамбаттисту Джиральди Чинтио в 1504 году родиться в Италии с душой, но без литературного таланта. Его угораздило вдобавок по окончании феррарского университета оказаться в Риме как раз в минуту роковую: в мае 1527, когда войска императора Карла V проводили там — выразимся теперешним официальным слогом — жесткую зачистку. На стогнах Вечного Города резвился пуще любого карнавала такой погром, что по сравнению с ним Варфоломеевская ночь, о которой Джиральди услышал (если успел услышать) накануне кончины, показалась бы простой проверкой паспортного режима.
Потому что тут не было ни религиозной распри, ни межнациональной розни; политика не участвовала, идеология отсутствовала, война сидела на цепи.
Да сорвалась, в том-то и дело. Армия отказалась подчиниться условиям мирного договора, заключенного между императором и папой 15 марта: не с пустыми же руками покидать благодатную Италию! Пехотинцам платили меньше четырех гульденов в месяц, конникам — двенадцать. Немцев ожидала на родине Крестьянская война, испанцам тоже не светило ничего хорошего. Сорок тысяч наемников, испанских и немецких, пошли на Рим; командовал бывший коннетабль Франции Карл Бурбон; зная, что город практически беззащитен (менее чем трехтысячный гарнизон), шли грабить и насиловать, вообще — отдохнуть активно. На рассвете 6 мая начался штурм — знаменитый Бенвенуто Челлини уверяет, между прочим, что лично, выстрелом из аркебузы, уложил Карла Бурбона, — днем еще загорались то там, то здесь уличные бои, — а последующие несколько недель были сплошной кровавый пикник, свирепые каникулы. Сорок тысяч громил (все европейцы, большинство — католики) под девизом «все дозволено!» лютуют и пируют среди святынь — подобного зрелища тогдашний цивилизованный мир не видывал тысячу лет.