Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 106 из 116

Хохот оскорбил Курнопая. Он ушел в кабинет, но не захлопнул дверь. Его оскорбленность за маршала не была гневливой — местами речь священного автократа засасывала…

Кресло, отделанное шкурой росомахи, приняло Курнопая в меховые объятья, и он, с паническим чувством вспомнивший о башне-призме, отчаялся от того, что автократ подверстал его го́ре (проклятье первым леди державы) к празднику Генофондизма.

Обвалы хохота, сотрясавшие стадион, навострили слух Курнопая.

Под видом просьбы о сочувствии Болт Бух Грей поизмывался над плоской и сухой ногой бармена Хоккейная Клюшка, но оправдал его участие в празднике коммерческим дарованием, редким для самийцев, разъедаемых хозяйственной безалаберностью и не умеющих из-за наследственного бескорыстия получать на одну денежную единицу сто единиц прибыли. По этой необходимейшей нужде включен в актив генофондариев — весьма музыкальное словообразование произвел Чап Чапыч — зарубежный делец Скуттерини, работающий на благо промышленности.

Курнопай не знал, будет ли участвовать в генофондаже на зеленом поле бабушка Лемуриха, и на всякий случай молил САМОГО, чтобы священный автократ не затронул ее. Увы, он запозднился с мольбой. Болт Бух Грей со смаком расписал могучие телеса Лемурихи и явно на посмешище выставил грудь: ею, мол, она могла бы выкормить несколько поколений водородных бомб или поколение сверхсовременных авианосцев. Такие груди-де перевелись, стали реликтами, подобно мамонтовым деревьям и баобабам. Так как мы собираемся культивировать реликтовые груди, им будет почетное место на генофондажах. Для них мы устроим конкурсы «Миссис первая грудь Самии». В партнеры бабушке Лемурихе он выделил державного врача Милягу, преобразовавшегося в сжатый срок из застенчивого слюнтяя в носорога полового разгула. Свой замысел, дабы знаменитую телебабушку Лемуриху обгулял первый медик государства, Болт Бух Грей объяснил желанием сплавить ее золотоносные свойства: простонародный характер, умилительнейшее преклонение перед пастухом народа — всем памятно ее мление перед покойным Главным Правителем, — ее неукротимую энергию ради счастья общества, ее костяк, способный без устали нести на себе горные массивы мяса, слить с рафинированной интеллигентностью Миляги, с его обходительностью, данной от природы, с его пластичным умением подлаживаться под требования эпохи.

Когда распотешенный стадион затих и насупился в ожидании коронного номера, Болт Бух Грей подарил улыбку камерам планеты. Не обворожительность светилась в лице — откровенное удовольствие от того, что удивительные вещи ему придумались и столь сплоченно воспринимаются.

Он сказал, что хватит говорильни, ибо на говорильню у всего земного шара дикая аллергия, но тем не менее попросил еще минуту, дабы подбить бабки.

Курнопай, и сам не заметивший, как вернулся к телевизору, проворчал:

— Разглагольствует без меры… Минутку, видите ли, просит накинуть.

Фэйхоа старалась не раздражаться ради рождения спокойного ребенка. Ласково она позакручивала волосы Курнопая на палец, промолвила загадочным шепотом бабушки Лемурихи:

— Сосерцай и помалкивай.

Курнопай повиновался. Он давал себе зарок не дергаться при жене, чтобы не родилась психопатка. Странная уверенность: родится дочка — была странна даже ему самому.

Подаваемый операторами сразу с четырех сторон, Болт Бух Грей стоял перед коброголовыми микрофонами в белоснежных плавках с типографскими отпечатками туманности Конская Голова. Никель молнии, деля плавки на две половинки, прядал таким горячим блеском, что казалось — прожигает зрачки.

Едва взор священного автократа притуманился, а лицо начала освинцовывать усталость, в которой читался надрыв от напрасных усилий, неутешных скорбей, от замыслов, зараженных изверенностью, камеры перекинулись на представителей общественности, сидевших в ложе сбоку, за спиной у себя священный автократ никого не терпел из правительственных чинов, генералов, монополистов, технократов…

Разрослась и точно бы лопнула угрюмая ряшка Бульдозера. Из угловой тени выплыла каравеллоподобная шляпа, под нею открылись приспущенные веки с бахромчатыми ресницами. Курнопай вздрогнул, узнавая мать. Так и не вскинулись ее веки. Стесняется? Нездорова, но присутствовать необходимо? Соскучился он о ней! Как им надо помириться. Неужели она все еще не осознала, что антисониновая платформа Сержантитета подрывала само существование народа, что они с отцом не лиходеи Самии, а спасители?





Прежде чем подбить бабки, священный автократ проверил, не заело ли молнию на плавках, и, ободренный тем, что молния запросто расхлестывалась, зычно проговорил:

— Мои предшественники во времена всех бывших и теперешних формаций, то бишь предшественники-преобразователи земного шара, лишь обнадеживали народы замыслами об улучшении их жизни, но только ухудшали ее, увеличивая могущество своих государств. Я, потомок и наследник САМОГО, и мой народ, мы действительно улучшим бытие страны и земшара, потому что не отвергли религий, верно, на короткий срок приостанавливали их действие, да еще придумали религию спасения, универсальную в современных обстоятельствах, потому что ясная постановка задач не даст нам потопить практикой теорию. — Он захлебнулся воздухом торжественности, прокашлялся, повелел слегка расщепленным баском, зашелестевшим от звуковой стружки:

— Се-екс-жри-и-цы на по-ле ста-ди-он-на.

Портьеры входов на стадион разлетелись. Выбежали жрицы. Полы оранжевых накидок хлестались. Капюшоны, надуваясь, обозначали декоративные вышивки со сценами из посвящений. На капюшоне проклятой датчанки, она с подскоком мчалась к центру поля, мелькал то он, Курнопай, на которого наседала Кива Ава Чел («Стыдоба, стыдобушка…»), то Болт Бух Грей, манипулировавший с Лисичкой.

На капюшоне негритянки, какую Курнопай запомнил по ее ненависти к родственникам, картинно белели вышивки, где Курнопая, ничего не видевшего сквозь чулок, напяленный на голову, сняли крупным планом в хрустальной башне. Прискорбным, даже чудовищным для Курнопая было то, что на капюшоне вышили его и девчонистую женщину, которая посочувствовала тогда ему в башне и все-таки не уклонилась от насилия над ним, может, и не собиралась уклониться, только двуличничала.

Курнопай страшился смотреть на Фэйхоа, едва глянул — на него напал колотун. Она сидела в профиль к нему, из-под височного уголка ее закрытого глаза выкатывались слезы, его начало трясти, он в голос заплакал, но думал, что нужно сдержать себя, чтобы успокоить Фэйхоа, а доводов не находил (прошлое поругано, настоящее до неверия противоречиво, будущее во тьме) и рыдал все громче, неутешней.

У Фэйхоа была такая воздушно-летучая походка, что Курнопай недавно сказал ей: «У тебя, Фэ, ступни, подбитые ветром!» И вдруг она идет к нему какими-то стальными ногами. Ее руки, обычно пуховей страусового пера, были тяжелы, да еще и хладны, словно она умирала. И Курнопай снял их, почти потерявшие способность двигаться, со своей кудлатой головы, целуя, отогревал дыханием.

— Современность не по нам, — повторяла Фэйхоа. Ей трудно было говорить: немота губ, разбухший язык. — Теперь нет спасения от жизни, пока не вырастим ребенка.

Нежданный голос Ковылко ворвался в телевизионную тишину. Мигом он заставил Курнопая и Фэйхоа забыть о самих себе. Каска сидела справа в углу правительственной ложи, Ковылко — в левом.

— Господин священный автократ, — крикнул Ковылко, — с любовью-то как быть?

Ковылко — бурый берет, увенчанный белой пипкой, ждущие спасения глаза медведя коала, опаленного эвкалиптовым огнем.

Болт Бух Грей — винт шеи, черный каракуль затылка, плечо, вскинутое напряжением, самоуверенность, исключавшая подвох.

— С любовью-то как быть? — переспросил Ковылко и переступил с ноги на ногу.

— Все, что я говорил, пронизано любовью, — ответил Болт Бух Грей. Угловой оператор преодолел растерянность и подал крупным планом полный страстной веры лик автократа.