Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 71 из 87

Когда Ситчиков вывел меня из кузнечного цеха через широко распахнутые ворота и я увидела перед собой желтые острова пижмы, цветы цикория — голубые лопасти, вращаемые солнцем, метлы пушицы, расточительно благоухающей медовым ароматом, я остановилась, даже попятилась, будто из сегодняшнего существования свалилась в лето собственного детства, проведенного на берегу Жиздры в Оптиной Пустыне. Не доставало только реки с буграми, сернистых источников по отмели да шатровых ив, осеняющих в жар булыжниковый проселок.

После ударов молота — словно в уши забивали звуковые сваи — ошеломительно было слышать пение жаворонка. Жаворонок над заводским пустырем, да еще возле цеха, где ухают молоты, да притом в июле. А поет-то, а поет! Ручьятся трели родниковой чистоты, волнисто скачут по кварцу, по яшме, по арабескам письменного камня, стекают в долбленую колоду, водное зеркало которой отражает бурундуков, струящихся по кедровым веткам.

Небо сияет белизной. Я гляжу в зенит и не нахожу там жаворонка. Очень, наверно, высоко? А может, мешает сосредоточенно всматриваться петляющий вокруг меня Ситчиков? Кажется, хочет о чем-то спросить?

Я продолжаю искать жаворонка и говорю:

— Спрашивайте, Виктор.

Сама тут же отмечаю, что жаворонок, судя по каскадному теньканью, набирает безудержную певческую силу. И когда у меня создается впечатление, что он поднялся в звуковой зенит, дальше уж не забраться, он, действительно, перестает тянуться вверх, зато вниз обрушивается сеево звонов, которое я могу передать лишь таким образом: вытряхивают, вытряхивают из мешков серебряные колокольчики, сыплются, сыплются они к теплой земле.

— Чего молчите, Виктор? Спрашивайте.

— Я жду вас.

— Причина?

— Дела.

— Послушайте жаворонка.

— Так наслушался, что обслушался.

— Однако, Виктор, я скажу о кузнецах: истинные герои.

— Мы за героев, которые могли бы слушать жаворонков.

— Восхитительно! Вы нравитесь мне.

— Последнее лично для меня не имеет значения. Если вы приветствуете наше дело, буду польщен.

— Ох и нуда вы, товарищ организатор.

— Не желаю нравиться вообще и в частности женскому полу, вплоть до вас.

— Ну уж, ну уж.

Ситчиков обижен, хотя и снисходительно усмехнулся. К Антону Готовцеву — тот появился из ворот кузнечного — он ринулся, точно к избавителю, и я слыхала, как он сказал:

— Я разочаровал столичную знаменитость и, представь себе, устал от нее.

— Боюсь, что завтра ты жить без нее не сможешь.

Ситчиков не ответил Готовцеву, но хрупанье окалины под мокасинами отражало в себе его возмущение.

Даже серьезная сочинительница, увы, п о к у п а е т с я  на лесть, произнесенную с очевидным намерением. Да, именно лесть с очевидным намерением услышалась мне в словах Готовцева о том, что-де завтра Ситчиков не сможет жить без меня.

Конечно, это было косвенное извинение за вчерашние телефонные звонки, за будорагу, устроенную гостинице. Ну и, понятно, это был намек, вероятней всего безответственный, что завтрашний Ситчиков Ситчиковым, а сам-то он уже сегодня жить без меня не может.

Мне бы повернуть Готовцева обратно за его дерзость, а я молчала, шагая к навалам железобетонных конструкций, куда сел жаворонок, и не только молчала — улыбалась и не умела укротить своей улыбчивости. Я напомнила себе о достоинстве женщины и представительницы центральной печати, но изменить своего состояния не смогла.

Было мгновение, в чем неловко сознаваться, когда я чуть не повернулась, чтобы кинуться навстречу Готовцеву, который быстро шагал за мной. В это мгновение случился в моих чувствах взрыв такой страстности, что если бы я не погасила его, то сшибла бы Готовцева и он перепугался бы.

Жаворонок подпустил нас близко, запел на взлете, медленно восходил в высоту, трепетали перышки над горлом.

— Чего я сделал, собственно?

Готовцев тоже наблюдал жаворонка. Его вопрос был обращен как бы в небо.

— Погромче. У бога профессиональная глухота.

— Михаил Архангел мечет гром и молнии. Он оглох. Сам-то господь бог носит наушники из облаков, как только появились авиация и зенитки. По-дружески, собственно, хотелось тебя увидеть.

— У бога в друзьях. Ничего себе! Вот бы хоть проскочить в подруги к жене какого-нибудь республиканского замминистра.

— Инк, не придуривайся. Я вел себя настырно, однако ничего...



— Ничего?! Маршал Тош, ты разучился каяться. Все чаще убеждаюсь: раскаяние — свойство молодости.

— Я вел себя так, как ты девушкой.

— Сравнил.

— Я преувеличил, собственно... Вел себя я менее дерзко, чем ты в упомянутые времена.

— Я любила тебя.

— Положим, ты любила только себя, а пуще любила завихривать вокруг себя парней.

— Но большое чувство было к тебе одному.

— Тогда чем ты можешь объяснить?.. Помнишь, я приехал в Ленинград? Ты даже не вышла ко мне. Беатриса... ее сострадание удержало меня на свете.

— Не могла тебе простить.

— Я женился после твоего замужества.

— Почему ты не соперничал с Володькой Бубновым?

— Не принимал всерьез. Тсля-Тсля... И еще: дружеское самопожертвование в пользу Марата. Он был и остается первым среди нас.

— Для тебя первый. Марата я не любила. Но ты не всегда отступал в тень.

— Все зависело от тебя.

— Ну уж, ну уж.

— Чувство жертвенности я мог бы разрушить собственными силами. А вот анемичность... Только с помощью твоей активности можно было победить мою анемичность.

— Какая там активность?! Вспышки активности.

— Не верится.

— А ты верь. Теперь-то тебе ясна природа женской натуры?

— Где натура, где влияние нравственности, где люди и веяния времени — трудно различить.

— Меня сразила всеподавляющая Володькина забота. Ты бы был таким.

— Никак не мог быть таким. Ты слишком была поглощена заботой о себе, матери, сестренке, чтобы догадываться, что я отчаянно бедствую. У меня от голодухи еле-еле душа держалась в теле.

— Недавно мне снилось, будто я рву на лугу цикорий. Вдруг танк. Рядом. И — за мной. Я от него. Туда брошусь — глубокий ров. Не перепрыгнуть. Упадешь — разобьешься. Сюда — ров. Покидалась из стороны в сторону и замерла на кромке рва. Танк подъехал и остановился передо мной. Невозможно убежать: или прыгай в ров или взбирайся на танк. Переживая этот сон, я неожиданно поняла, что Володькина неотступность привела меня в состояние полной безысходности, как танк из этого сна.

— Любовь — террор?

— Умница! Бессознательный террор.

— Интуитивный.

— Верно. Большинство людей страшилось и страшится недоеданий и необеспеченности. Ради сытости и достатка на что они только не пускаются! Я не склонна оправдывать поступки, взвешенные на весах расчета. Но я думаю, что в каждом из нас запрограммирован хитромудрый аппарат самообмана, хотя управляют им первичные инстинкты, тот же инстинкт самосохранения. Тебе надо спастись, и он сотворит в тебе имитацию любого чувства: любви, уважения, революционной сознательности, охранительного консерватизма... Подкоркой своей Володька раскусил мою ситуацию, особенно мою травму, на грани психической, которую оставил во мне блокадный мор. Любил он меня, конечно, безудержно.

— Любовь, у которой богатый материальный тыл, обычно достигает цели. Бедолаге, голодранцу, бездомному человеку запрограммирована с его любовью трагедия. Говорят: с милым рай и в шалаше. Что-то не видать таких шалашей. Что-то не слыхать, чтоб горожанки, даже по любви, рвались в деревенские избы. А вот железобетонные хоромы они занимают без промедления.

— Не обвиняешь ли ты меня в сознательном расчете?

— Никак не вспомню стихотворные строчки. Вроде: «Я невинен в той вине». Если и есть вина, то она позади военной вины, твоих предвоенных благ, зоологической стихии юных лет.

— Маршал Тош, некоторых своих поступков я так, наверно, и не сумею объяснить?

— Всегда ли нужно стремиться к этому? Это и невозможно.

— Жаль.