Страница 53 из 120
Он задержался у одного из окон, увидев разбитое стекло. Из круглого, в трещинках отверстия била студеная струя. Снова рогатки! Нет, наверное, Белугин все-таки прав: дай им волю — они такую критику разведут, что и в учителей из рогаток палить станут!
В школе стекла не было. Разыскав уборщицу, тетю Машу, он сердито попросил ее передать завхозу: пусть пока заколотит окно хоть фанерой.
Тетя Маша раздувала заглохшие поленья, угольки вспыхивали, бросая багровые отблески на ее лоб, но дрова не разгорались.
— Разве ж то дрова, Алексей Константинович? Одна осина...
От ее робкой жалобы его гнев неожиданно улегся.
— Ничего, тетя Маша, на войне как на войне,— пошутил он, смягчаясь, и, опустясь на корточки, принялся выкладывать едва тлеющие поленья.
— Да уж я сама, что вы!
Когда она подвязывала сбившийся платок, он заметил над воротом фуфайки белую округлую шею. А ведь ей не больше сорока, подумал он, а с виду совсем старуха. Ее очень старил этот платок, темный, сношенный, а крупная черная родинка на щеке делала все лицо печальным и бледным.
Алексей Константинович заново сложил дрова, натесал топором лучинок потоньше.
— А что, Алексей Константинович, достанется моему сынку медаль? Уж он-то учит, старацца, все сердце вкладыкат...— она говорила, приятно окая и стирая окончания.
— Да как вам сказать, тетя Маша, если заслужит.
Он хорошо знал Михеева — всегда чисто, аккуратно одетого юношу с гладким пробором и серьезными вопрошающими глазами. Трудно ей, видно, приходится одной, без мужа...
— Вы когда получали из учфонда?
— Что вы, Алексей Константинович, разве же я к тому? Мне бы только его на ноги поставить, чтобы все как следоват...
Алексей Константинович поднялся, отряхнул щепочки с колен. Сколько ей можно выделить из учфонда? Рублей двести? Кажется, еще кое-что осталось— сборы с пьесы Бугрова... Неплохо помог он своей пьесой—родительский комитет распространял билеты, тысячи три выручили.
Мысли его настойчиво кружили вокруг Бугрова. Забавный юнец. Суматошный. Всклокоченный. Когда он петушком наскочил на Белугина, пришлось прикрикнуть: «Не забывайтесь!»... Он покраснел. Нахохлился. Но когда Алексей Константинович произнес приговор, у него растерянно обвисли губы. Он скомкал тетрадку; кажется, в запальчивости он готов был швырнуть ее ему на стол.
— Неужели вы тоже, Алексей Константинович?..
Он ушел. Алексей Константинович упрекнул себя в том, что позволяет ученикам нарушать дистанцию и разговаривать столь дерзко.
И все-таки сейчас, вспоминая о Бугрове, он почему-то представлял себе свою молодость: диспуты в политехническом, рабфак, хриплые предрассветные споры: «Даешь новый быт!», «Даешь новое искусство!», «Даешь...» — и пшенную похлебку, и худые сапоги, и то, как он мечтал ниспровергнуть Пушкина и вырезал свои стихи из газет. Где-то в старых документах они еще хранятся, эти никому теперь не нужные вырезки. Он даже не ощущал горечи, вспоминая о не» сбывшихся надеждах — жизнь прожита, осталось немного.
И — пора кончать «вечерний дозор»...
Он спустился на второй этаж, где свет был выключен, и заметил яркую желтую полоску вдоль неплотно притворенной двери кабинета завуча. Когда бы ни совершал он свой «дозор», всегда виднелась эта полоска. Впрочем, Веру Николаевку можно понять: одинокая женщина, у нее ничего нет, кроме работы, раньше всех — в школу, позже всех — домой. Одиночество... Страшное, воющее слово — три «о», как долгий вздох...
Он подумал о жене, о сыне, об «Историческом вестнике» и заторопился, и подумал еще, что давно уже собирался пригласить Веру Николаевну на чашку чая — так, запросто, посидеть, поболтать в домашней обстановке. И никак не мог решиться: он постоянно испытывал глупую робость и смущение перед ней и не умел заговорить о чем-то, не касающемся школьных дел. Однако теперь он устыдился этой малодушной застенчивости и, сомневаясь, впрочем, в успехе, легонько нажал на дверь.
Все получилось именно так, как в глубине души он предполагал: они заговорили о новом расписании уроков, которое составляла Вера Николаевна, о распорядке консультаций — их следовало ввести сразу же с четвертой четверти,— об итогах контрольного диктанта в седьмых классах. Он кивал, соглашался, иногда делал уточняющие вопросы и все смотрел на ее красные, с лиловатым отливом пальцы — они торчали из обрезанных по концам перчаток — Вера Николаевна действовала ими быстро и споро, вычерчивая на большом ватмане сетку для нового расписания. Она отморозила руки еще в Ленинграде, в блокаду, а в кабинете ее всю зиму стоял холод. Алексей Константинович не раз подумывал, что надо перевести завуча в другую комнату или переложить печку, но так ничего и не предпринял, а она и не заикалась. Надо велеть, чтобы хоть топили получше,— сказал Алексей Константинович себе, но сказал просто так, потому что сколько ни топи, а печь здесь нагревалась плохо. Ему и самому вскоре сделалось холодно и зябко и захотелось уйти. Но ни с того ни с сего оборвать разговор и пригласить ее к себе — это выглядело бы как откровенная жалость. Он решил отложить разговор до другого раза.
— Еще два слова, Алексей Константинович...
Не поднимая головы, она продолжала накладывать на ватман четкие жесткие линии.
— Вчера ко мне домой — а возвращаюсь я поздно — явились трое наших ребят и прямо с порога заявили, что хотят говорить со мной не иначе, как комсомольцы с коммунистом...
При всей своей мягкости Алексей Константинович был человеком обидчивым. Впрочем, обиду несколько смягчил суховатый юмор, с которым она описала встречу с ребятами, юмор, неожиданно проблеснувший в узких разрезах ее глаз под припухшими отечными веками. Потом она заговорила — не о нем, а о Белугине — как будто без всяких объяснений знала, кто из них двоих сыграл основную роль. Это вновь уязвило его, но вместе с тем приоткрыло путь к отступлению.
— Так вы считаете, что Леонид Митрофанович преувеличивает?
— Я не отрицаю, в иных местах ребята напороли чепухи — это насчет подавания пальто, танцев и так далее — ну и что ж, на то они ведь и ребята!... Но самое-то главное — в пьесе высказана абсолютно верная мысль. И — что еще важнее — мысль эта не от нас исходит, а родилась у самих ребят...
Алексей Константинович вглядывался то в ее покатый узкий лоб, то в упрямую бороздку, рассекавшую надвое широкий подбородок, и чувствовал, что она представляет себе, дело именно так, как представлял его себе он сам вначале. Но, торопливо подыскивая ответ, он думал не столько о пьесе, сколько о том, чтобы оправдать свою поддержку Белугина.
— Допустим, вы правы, Вера Николаевна. Я согласен: борьба с мещанством, равнодушием — все это прекрасно. И, .однако, неминуемо найдутся люди, который обвинят нас в том, что мы заостряем внимание учеников на отрицательных явлениях, воспитываем нигилистов — и мало ли что нам еще припишут!..
— Но ребята ведь выступают против нигилизма, против равнодушия, которое ведь и есть скрытый нигилизм! Именно это их волнует, страшно волнует!— ее резкий скрипучий голос звучал все возбуждённей и громче.— И не только это. Вы можете им три дня не давать есть, но вы должны ответить, в чем смысл жизни и какая будет любовь при коммунизме... Они мне все рассказали — они уже давно встречаются, спорят где-то по квартирам, а мы — почему мы совершенно в стороне? Мы с ними как будто движемся по двум параллельным дорожкам они совсем рядом, вблизи, но никак не сольются в одну. Конечно, у нас есть сотня оправданий: нет времени, нагрузка по тридцать часов, педсоветы, тетради — но ведь ребята в школе учатся доказывать теорему Пифагора, а кто их учит жить? Будем честны, Алексей Константинович: никто. А когда они сами начинают искать ответов и философствовать, Леонид Митрофанович делает строгое лицо и: ах, как бы чего не вышло! Как бы кто чего не подумал! Но виноват не он один, все мы виноваты: на совещаниях и конференциях уверяем друг друга, что проблема соединения воспитания и обучения разрешена — и остается выполнять готовые рецепты. А где эти рецепты?.. Да и нужны ли они? Ребят должна воспитывать жизнь, они не верят прописным истинам — пусть ищут и находят!