Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 137 из 159

Но все это имело не только трогательный, но и глубоко философски-психологический характер, если попытаться проникнуть в человеческую душу, взглянуть на нее изнутри...

10.

Выходит, Наум был прав... «Пока молчу, та кровь на мне...» Грех, совешенный кем-то, принадлежащим к тому же народу, что и ты, воспринимается отчасти как твой собственный... «Ты» — это не только «ты», это и ты сам, твоя отдельность, индивидуальность, личность, и — частица общего, частица народа, твоего народа, и его грехи и доблести становятся как бы твоими собственными...

В самом деле, отчего во мне все вскипает при мысли о Березовском, Ходорковском и т.д., а при мысли о таком прячущемся где-то в тени олигархе, как Черномырдин или тот же Потанин — нет?.. И почему черная женщина Дэдди или славный этот парень Пол испытывают стыд в связи с нашим происшествием и, не имея к нему никакого отношения, хотят загладить свою, не существующую вину?.. Почему та же Роберта и с нею еще кто-то, подписавший рождественскую открытку, подпись была очень неразборчива, мы не могли выяснить, кому она принадлежит, — почему они, эти люди, вложили в открытку 10 долларов?.. Да, мы хотели как-то поблагодарить всех за добрые чувства, купили и отнесли Дэдди и Роберте по коробке «русских» конфет, но все это — мелочь, несоизмеримая с глубинами, открывшимися перед нами.

Грех, совершенный неведомым мне евреем на другом конце земли, — это мой грех. Подвиг Анилевича или мудрость Эйнштейна — моя гордость. Они — и грешники, и праведники — ближе мне, чем, к примеру, Ломоносов или Джефферсон. Они мне роднее. Это мой народ.

Но ведь этим чувством, в обиходе называемом «национальным», обладаю не только я, еврей. Это чувство присуще и русскому, и чеченцу, и французу. Им тоже ближе, родственней свой, чем чужой. И если людьми не руководит высокое нравственное чувство, отсюда может происходить и ксенофобия, и презрение к инородцам, ибо они — не наши, и все это коренится, скрывается в подсознании, врожденном, инстинктивном...

Так или иначе, но совестливость — за себя и за свой народ — пожалуй, и образует фундамент нравственности...

11.

Будучи в Нью-Йорке два или три года назад, нам с Аней довелось воочию познакомиться с человеком замечательным... Более того — не только замечательным, но необыкновенным... Незадолго до нашей поездки в Нью-Йорк я послал в газету «Форвертс» рассказ «Лазарь и Вера», послал без всякой надежды на публикацию, он был чрезмерно велик для газетной полосы... Через неделю раздался телефонный звонок —звонил Владимир Наумович Едидович, главный редактор «Форвертса». Он расспросил меня, кто я, что я, а о рассказе сказал, что пока его не прочел, он слишком большой для них... Необычно было, что звонит главный редактор, такого здесь, в Америке, еще не случалось... Через пару дней он позвонил снова, сказал, что будут рассказ печатать, не меняя ни строки, только в редакции предложили другое название — «За чужие грехи», газета еврейская, а «Лазарь» отдает евангелием... Я согласился. Рассказ напечатали.

Так возникло наше знакомство.

«Форвертс» благодаря Володе (так мы стали называть друг друга — Володя, Юра) Едидовичу сделался, так сказать, моим вторым домом. Там публиковались мои рассказы, статьи. По иным вопросам спорили мы ожесточенно (например, существует ли особая «еврейская нравственность»), я писал Едидовичу яростные письма, он возражал не менее яростно мне.



Я знал, с его слов, что он много лет служил на флоте, плавал на подводной лодке — инженером-радиолокаторщиком. Его отец был директором еврейской гимназии в Вильнюсе, и здесь, в Америке, Володя то и дело сталкивался с выпускниками этой гимназии, благоговейно чтившие память отца, знатока еврейской культуры, литературы, языка идиш. После службы на флоте Едидовича пригласили в один из академических институтов, там он опубликовал более ста научных статей, а здесь очутился, как я понял, вослед за двумя своими дочерьми... Что же до «русского» «Форвертса», то его основание — целиком его заслуга (раньше газета выходила на идиш и английском).

Для меня он был единственный демократичный редактор, и, общаясь с ним, я думал, что демократия — это не строй, не законы, не традиции, а душевная суть человека, его психика..־ Кстати, Едидович по моей просьбе прислал для нашего сборника отличный рассказ. Мне надоели вечные жалобы, стенания, обращения к Богу, покорность судьбе. У него этого не было: женщина, мать, убивала поляка, служившего немцам и надругавшемся над нею. Дух рассказа во многом гармонировал с духом самого Едидовича.

И вот мы с Аней оказались в Нью-Йорке. Едидович уже оставил должность главного редактора, ему исполнилось 76 лет. Однако каждую неделю он печатал в газете статью концептуального содержания... По приезде в Нью-Йорк я позвонил ему, наткнулся на его жену, приветливую, добросердечную Олю, она сказала, что Едидович во дворе чистит свою машину от завалившего ее снега и что она читала мои рассказы... Вскоре позвонил Едидович и настойчиво пригласил приехать к нему домой, в Нью-Джерси. Через день или два мы встретились на автовокзале и отправились к нему. Через полчаса мы вышли из автобуса посреди маленьких двух— и одноэтажных домишек и двинулись по узенькому тротуарчику вдоль них, укутанных в снег по самые трубы, похожих в чем-то на привычные наши строения. В одном из домиков Едидович распахнул наружную дверь, мы вошли...

Самым поразительным в Нью-Йорке был дом, вернее — квартира Едидовича. Старенький, за 25 долларов купленный стеллаж, забитый книгами; диван, покрытый пледом с вышивкой, изображавшей Неву и ее легко узнаваемые берега; на телевизоре — каслевский, отлитый из чугуна Дон-Кихот, такой же, как у меня; вторая, столь же тесная комнатка, с кроватями и компьютером — все вместе: и спальня, и рабочий кабинет. А на стене — типичный, только увеличенный портрет дедушки: открытое лицо, крепкие скулы, ясный, широкий лоб, небольшая бородка — и смотрящие прямо, в упор умные, серьезные глаза...

Посреди американской роскошной мебели, широченных диванов, изысканных светильников, посреди купленных на гаражах за бесценок вещей—бесчисленных статуэток, посудин, безделушек, эта квартира поражала чеховской интеллигентностью, презрением к излишествам, отсутствием заботы о телесном комфорте. И Оля, и Володя жили другими устремлениями...

Здесь я узнал, что Володя в 1943 году, когда ему исполнилось 18 лет, пошел добровольцем в армию. Служил в зенитных частях на берегу. Немцы совершали пикирующие налеты на батареи, зенитчики бежали в укрытие и кто куда, командир же батареи расстреливал бегущих из пистолета... Потом Володя 21 год служил на флоте на Дальнем Востоке.

Не так давно зашел он в редакцию английского «Форвертса». Редактор сказал ему, что их редакция получает в качестве субсидии три с половиной миллиона долларов. «Русский» «Форвертс» получал несравненно меньше... «Мы для них чужие», — произнес Володя с грустью. Что до меня, то, вспоминая наш сборник и Еврейскую Федерацию в Кливленде, я чувствовал то же самое...

Едидович, уже за столом, с яростью набросился на ортодоксов и рассказал, как один из них, весьма уважаемый человек, заказал в «русском» магазине свинину и, чтобы все это происходило не на виду, велел принести заказ к себе в машину... Володе отвратительно было любое лицемерие, другое дело — искренняя вера... Ее он ценил и уважал.

Мы говорили об Израиле, о России, о разных-разностях, и во всем я встречал полное сходство с моими оценками, включая и Березовского, о котором Едидович не мог говорить без отвращения. Аня говорила о Руцком, воевавшем в Афганистане, а потом возглавлявшем защиту Белого Дома, и о генерале Рохлине, чьи части первыми вошли в Грозный — его офицеры по какой-то неизвестной причине были арестованы и уже три года находятся в тюрьме, а жена Рохлина обвиняется в убийстве мужа... Темное дело, которое и не думают распутать, прояснить...

Между тем, пока шел застольный разговор (давно я не ощущал такой близости в эмоциях и мыслях), мне вспоминался единственный «ресторанный» юбилей, на котором довелось нам присутствовать: здесь было человек сто пятьдесят, не меньше, особо выделялись грудастые, животастые, жирнозадые женщины, увешенные золотом, лоснящиеся самодовольством, да и мужчины не слишком отличались от них, напротив нас сидел — нет, восседал — некто в распахнутой на груди рубашке, с толстенной золотой цепью на шее, он потребовал для себя какой-то особенный коньяк и пил его в одиночку, перед ним заискивали, лебезили... Нам объяснили: он владелец бензоколонки. Но суть не только в этом веселившемся, отплясывавшем под «Хава-нагилу» обществе... Люди, куда более интеллигентные, осведомленные в политике, в разного рода искусствах, в литературе, истории и т.д., падали ниц перед Америкой, перед бесчисленным количеством предлагаемых в магазинах сыров, специй, колбас, деликатесов, стремясь забыть о своем прошлом, о России, или испытывая к прежнему «месту своего обитания» только ненависть и отвращение... Зато Израиль... О нем были рады поговорить — в застолье, исполненные сочувствия к его защитникам и ненависти — к арабам, при этом уписывая за обе щеки невиданные прежде еды, запивая их невиданным прежде питьем...