Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 131 из 159

— Хватит! — говорил Санька, теребя бороду. — Разве ты не видишь, чем платит мир за то, что дали ему евреи?..

Времени было мало, мы не успели доспорить...

8.

Санька позвонил нам из Нью-Йорка:

— Кажется, все получится, как я говорил... «Эллины» будут изданы в России... Но пока еще не следует радоваться — пока...

Спустя полгода «Эллины»-таки увидели свет — в Москве, тиражом в 1000 экземпляров. Издатель сообщил, что книга будет распределена по еврейским библиотекам, двести экземпляров, остальное — 800 экземпляров — будут мои, я смогу распоряжаться ими, как мне захочется... Но с помощью Бориса, мужа Ирочки, мне едва-едва удалось получить 200 экземпляров — сто пятьдесят я просил раздать моим друзьям в Москве и отослать Грише Карпилову в Минск, остальное я получил здесь, в Кливленде...

Но дело не в этом, а в Сане Авербухе. Шесть лет моя рукопись, при полнейшей свободе слова, не могла превратиться в книгу — ни в Москве, ни в Нью-Йорке, ни в Иерусалиме... Все решил «Джойнт», а главное — старая наша дружба с Саней Авербухом, она не исчезла, не остыла, не иссякла...

Глава четырнадцатая 

ЭМИГРАНТЫ

1.



Добрый наш знакомый (слово «добрый» употребляю я здесь не в банально-пустом, а в полновесном смысле) Исаак Михайлович Фурштейн, вернувшись из поездки в родной ему Ленинград, или по новому-старому Санкт-Петербург, сказал, что купил там, в Печатном дворе, «Эллинов и иудеев» за полтора доллара... Он сообщил об этом с радостным удивлением, на полном, округлом его лице сияла улыбка. Весть, излетевшая из не по-стариковски румяных губ, звучала как сенсация. Да и в самом деле — сидя в Америке, в Кливленде, дотянуться до Петербурга, да еще и до Печатного двора... Это и в самом деле было сенсацией для меня, и приятно было, что привез ее именно он, Исаак Михайлович Фурштейн...

Мы познакомились вскоре после нашего приезда. Исаак Михайлович жил, как и мы, в доме по 8-й программе, но квартира его была не просто жильем, обиталищем — это было нечто вроде маленького музея еврейской культуры, начиная с великолепного подбора книг, в строгом порядке расставленных по полкам, и кончая картинами, гравюрами, фотографиями, развешенными — в столь же строго-изысканном порядке — по стенам. На видном месте располагалась небольшая статуэтка микельанджелевского Моисея, привезенная из Италии. Но Исаак Михайлович — большой, грузный, румянощекий, никогда не снимавший черной ермолки с полысевшей головы /ему было около восьмидесяти/ — не был замкнут лишь на культуре еврейства — по случаю и без всякого случая он дарил нам с Аней записи Козловского, Вертинского, Изабеллы Юрьевой, изумительной Галины Каревой... Романсы на стихи Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Фета... Книги, театр, живопись — он был воплощением ленинградской, русской, европейской культуры, с ним можно было беседовать на самые разнообразные темы... Но не это привлекало меня к этому замечательному — для нашей эмиграции — человеку.

В отличие от ненавистных мне болтунов, легко, «по сезону», меняющих свои убеждения, если только можно назвать это «убеждениями», Исаак Михайлович в суровые для еврейства годы собрал и продолжал собирать библиотеку из книг еврейских классиков — поэтов, прозаиков, философов, публицистов, религиозных деятелей. Он родился в Молдавии, в хасидской семье, и его религиозное мировоззрение, полагаю, не являлось фальшивой подделкой, как у иных прибывающих в Америку или Израиль, где вера в Бога и посещение синагоги превращаются в столь же необходимый атрибут существования, как прежде — вера в Сталина и «строго обязательная» явка на партийно-профсоюзное собрание... Трепетный огонек зажженной матерью свечи, талес, наброшенный на отцовские плечи, пасха и маца — в память об избавлении от египетского рабства и блуждании по пескам пустыни, свиток Торы — Пятикнижия Моисеева — от буквы до буквы переписанной от руки на пергаменте и хранимой в особом футляре, деревянном или серебряном, в синагогальном шкафу, называемом арон кадеш... Все это отложилось в душе ребенка, затем — юноши, отложилось и осталось на всю жизнь...

Ленинград, учеба, проектный институт «Гипростекло»... Руководитель группы, начальник отдела, главный конструктор того же архитектурно-строительного отдела, главный инженер проекта... При его, Фурштейна, участии было построено 12 заводов, и первые в том числе заводы, производившие стеклопластики и цветную стеклоткань. И параллельно с этим происходило собирание книг, скупаемых тайно и полутайно у прежних владельцев и букинистов, таких как «История евреев» Семена Дубнова в десяти томах, редкостная в те времена «Еврейская энциклопедия» — в шестнадцати, «Талмуд» — в семи, переведенный на русский язык, журналы «Еврейская старина», «Еврейская жизнь», «Восход», издававшиеся в дореволюционной России, книги о еврейских погромах, сочинения Иосифа Флавия, Герцля, Жаботинского...

К Фурштейну приходили, у него читали, набирались ума-разума еврейские диссиденты, отказники, люди, в сердцах которых загоралось, искрило чувство причастности к судьбе своего народа... Так было в Ленинграде, так продолжается и в Кливленде, куда, вслед за дочкой, Исаак Михайлович прибыл в начале восьмидесятых.

Когда мы приехали, он часто выступал в газете «Ритмы Кливленда», издаваемой Джесесси, вел семинар по истории еврейства. Однажды, по его предложению, на этом семинаре выступил и я, прочитав один из моих рассказов. Теперь он ведет семинар или, точнее, лекторий в «русской» синагоге ребе Кейзена... Иногда мы встречаемся. Как-то раз мы пригласили Исаака Михайловича к себе домой — его и еще две-три семьи, высокоинтеллигентных, широкообразованных, в какой-то мере на себе испытавших прелести российского антисемитизма... Его слушали — вежливо, холодно, отчужденно. Там они были русскими, здесь — американцами. Еврейство в их представлении несло в себе «местечковое» начало, которое заставляло морщить носы, кривить губы. Хотя предки наши, не далее прадедов и прабабушек, а то и дедушек-бабушек, жили в местечках, блюли обычаи, чтили Тору... Между прочим, все, кто находился в тот вечер у нас дома, были людьми добрыми, отзывчивыми, но... весьма далекими от своего народа, ассимилированным и, об их детях и внуках не говорю... Но в каждом из них подремывали гены, просуществовавшие тысячи лет, а наследственность, выраженная и в чертах лица, и в складе тела, и в психике, и в качествах ума, беспрерывно давала себя знать. И ассимиляция, по сути, выглядела лишь маской, хотя носители ее считали эту маску истинным своим лицом...

Все сказанное в значительной мере относится и ко мне, и потому я рассуждаю об этом без всякого высокомерия, скорее с печалью... Что же до Фурштейна, то мне он всегда представлялся чем-то вроде высокой, уходящей в облака горы — посреди ровного, без единого бугорка, поля...

Естественно, мы с ним кое в чем не были согласны. Отечественная война, считал я, избавила миллионы евреев от продолжения Холокоста, советская армия освободила обреченных на смерть узников концлагерей, и — нет, не Сталину, закоренелому антисемиту, а множеству погибших на фронте обязаны мы жизнью... Исаак же Михайлович (фронт являлся частью его биографии) называл советский режим фашистским, войну — схваткой между двумя фашистскими режимами... Он не мог простить — ни уничтожения еврейской культуры, ни закрытия еврейских школ, ни расстрела Еврейского антифашистского комитета, ни государственной дискриминации евреев... Я понимал его, но не мог полностью принять его точки зрения.

Впрочем, споры наши представлялись мне зачастую схоластикой. Нас уравнивало то, что мы — и там, и тут жили в галуте, не у себя...

2.

Что есть галут? Или то, что называют более употребительным словом — диаспора?..