Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 118 из 159



Самолет остановился, но я... Я будто прилетел к себе домой. И мои дальние, за тысячи лет от меня пребывающие предки-родственники где-то там, возле самолетного трапа, ждут меня...

Такое у меня было чувство. Разумеется, оно стерлось, исчезло, когда мы спустились на землю — на трапе теснились, громко разговаривали, потом стремились поскорее проникнуть в аэровокзал, встать в длиннейшую очередь в связи с визой и надлежащими формальностями... Наконец, после знакомого нам по Союзу хаоса, в который погружен был главный зал аэропорта, мы услышали, как нас окликают — это были Гриша, недавно переселившийся во след своим детям из Астрахани в Израиль, в Иерусалим, и рядом с ним — его сын Вова, которого я видел когда-то в Астрахани, он учился в пятом классе, а мне нарисовал для обложки будущей книги поле, усеянное цветущими ромашками... Вова был гораздо выше отца, с открытым лицом и добродушной улыбкой сильного физически человека. Мы все расцеловались и сели в маленькую, расхлябанную, с облупившимися бортами машинку, подобие нашего «Москвича» первого выпуска, и покатили в Иерусалим.

В Иерусалим?.. Тот самый, который осаждали римляне?.. Тот самый, который захватывали крестоносцы?.. Тот самый Иерусалим, о котором сказано: «Если я забуду тебя, Иерусалим, пусть отсохнет правая рука моя! Пусть прилипнет язык мой к гортани моей, если не буду помнить тебя, если не поставлю Иерусалим во главе веселия моего!..» И вот мы катили по вечерней степи, похожей на казахстанскую, на мангышлакскую или астраханскую, но впереди... Впереди был Иерусалим!..

Гриша и его жена Нонна жили в двухэтажном доме, подняться в их квартиру было далеко не просто для Ани — следовало преодолеть наружную лестнице (дом располагался как бы на взгорке), затем взобраться по крутым лестничным маршам. Но все это осталось позади — квартира у Гриши состояла из двух комнат, сыроватых и прохладных, несмотря на конец апреля. Нам отвели спальню. И вот...

И вот — даже не верится! — мы сидим за столом — не в Астрахани, не в Алма-Ате, а в Иерусалиме... Гриша был такой же молчун, как и раньше. Но сидеть с ним рядом, хоть и молча, было приятно. Какое-то странное ощущение близости, родства, не нуждающееся в словах. А он посидит-посидит, потом вдруг обнимет за плечи, рассмеется: неужели это ты?.. Не верю, не могу поверить...

Волосы у него седые, тонкие, лицо, как и раньше, в веснушках, но в ссутулившейся фигуре есть нечто покорное, смиренное. Я спросил его:

— Как тебе переезд?.. Как Россия?.. Жалко было?..

Мне вспомнилось, как в начале семидесятых мы ходили на астраханское еврейское кладбище, как разыскивали могилы бабушки, тети Муси, как потом стояли перед могилами Гришиных родителей, дяди Оси и тети Розы... И говорили о Шурке Воронеле (тогда все называли его Шуркой), о его намерении уехать из страны, уехать в Израиль... Мы оба тогда никак не разделяли его намерений, и вот — прошло около двадцати пяти лет, и он оказался прав: я в Америке, Гриша в Израиле... А родина, Россия — где-то там, в туманной дымке...

На мой вопрос Гриша ответил не сразу, он помолчал, подумал, провел рукой по подбородку, размышляя, как это делал всегда.

— Видишь ли, когда у меня обнаружили рак (у Гриши за год или два до отъезда обнаружился рак предстательной железы, его лечили, он долго лежал в онкологическом диспансере, я в письмах уговаривал его ехать в Израиль, где с такими заболеваниями борются успешней, чем в нашей богоспасаемой Астрахани)... Когда я заболел раком, я должен был по болезни получить добавку к своей пенсии, а она, пенсия, и без того не маленькая: 220 000 рублей... Я пришел к врачу, он должен был подтвердить диагноз и выдать мне по этому поводу справку... Так вот, он прикинул, какая у меня пенсия и сколько я стану получать после добавки, и говорит: я получаю за свою работу 120 000 рублей, для семьи, как вы понимаете, этого мало, чтобы как-то нам прожить, я должен работать на трех работах... А вы вон сколько получаете... — Гриша помолчал. — Я ушел и больше к нему не приходил... Понимаешь, страна уже не та, не прежняя, она другая... И вот из этой другой страны я и уезжал. Это не моя страна. С одной стороны — бедность, с другой — богатство, нажитое сам знаешь каким путем... А здесь нам всего хватает... Лишнего мы, конечно, себе не позволяем, но и ни в чем не нуждаемся...

Его тревожила не собственная судьба, нет, а судьба его детей — Вовы и Юры. Вова стал христианином мессианского толка, религия сделалась стержнем его жизни... Юра увлекся историей хазар, ему кажется (я знал об этом по его письмам), что истина — там, а не в извращенном и вульгаризированном иудаизме... Юра первый в семье мечтал об Израиле, но теперь хочет вернуться в Россию, считая, что только там он сможет состояться...



История Израиля, как я понял, Гришу мало интересует. Как и ситуация, в которой находятся евреи во всем мире. У него ясный, инженерский ум, направленный узким, но ярким лучом. Он не столько размышляет, обобщает, сколько собирает факты...

2

Вова работал в госпитале для неизлечимо больных детей, ему трудно было выкроить время, но однажды он предложил нам нечто вроде экскурсии под названием «Ночной Иерусалим». Он заехал за нами и родителями после 12 ночи и повез в центр города...

Собственно, это не был центр, это была площадка, на которой под стеклом стоял экипаж Монтефиоре, в котором он по приезде в Палестину (а Монтефиоре приезжал из Англии в Палестину семь раз, причем последний раз в возрасте 91 года) отправлялся из Яффы в Иерусалим. Вообще же это был человек замечательный во многих отношениях: он занимался филантропической деятельностью, будучи богатым финансистом, во время наполеоновских войн вступил добровольцем в гвардию, служил 4 года, закончил службу в чине капитана. В 1837 году Монтефиоре был избран шерифом Лондона, он стал первым евреем — членом Лондонского королевского общества, королева Виктория возвела его в рыцарское звание... Что же до Палестины, то здесь были арендованы новые земли для еврейских поселений, евреи обучались на цитрусовых плантациях возле Яффы сельскохозяйственному труду, с помощью Монтефиоре в Иерусалиме были открыты первая аптека и первая поликлиника, строились жилые кварталы, появились первая типография, первая ткацкая фабрика... Дважды, защищая права евреев, Монтефиоре приезжал в Россию, был принят Николаем I и Александром II, правда, ни тот, ни другой не сдержали своего «царского слова» и не облегчили, как обещали, участь российских евреев...

Мы осмотрели карету Монтефиоре, прочитали таблички, объяснявшие, кто такой был Монтефиоре (к стыду своему, мы не были осведомлены в этом), но с площадки, помещавшейся на возвышении, виден был Иерусалим...

«О, Иерусалим, Иерусалим!..»

Он как будто повис между небом и землей — множество золотых огоньков, где сгустившихся, где слегка разреженных, как звезды в небе. И можно было представить себе Иерусалим как продолжение небесного свода, с опрокинутыми вниз пылающими созвездиями, только никак не обыкновенным городом, выстилающим землю своими огнями.... Они, эти огни, простирались внизу, они парили в пространстве, облекая в свое сияние окружавшие город холмы, они возносились вверх, смешиваясь со звездными факелами и звездной пылью...

Когда мы, затаив дыхание, созерцали эту россыпь мерцающих в теплом воздухе огней, мне вспомнился Крым, залитая огнями Ялта, лежащая вдоль морской, отрезанной молом бухты, и огни, парящие облаком над нею... И вспомнилось давнее, не замутненное дымом не-бо над Астраханью, с четким, как в атласе, контуром созвездий, с огромными, ярко горящими звездами, казалось, готовыми рухнуть на землю под действием собственного веса... То, что мы видели — внизу, по сторонам, над головой — был Иерусалим или вся моя минувшая жизнь?..

Мы возвращались домой, как будто побывали в храме...

Но прежде, чем вернуться к Грише, мы очутились у Вовы — среди ночи, как в давнишние молодые времена, когда не особенно различались ночь и день, было бы хорошо вместе... Нечто подобное, богемное, я почувствовал, когда Вова привез нас к себе домой.