Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 13

Смешно, дружище: от человека, который, вероятно, ничего не знал, кроме своей деревни, никогда не бывал в опере, не читал ни Бальзака, ни Шекспира, человека, который говорит «каптюшон» вместо «капюшон» и не в состоянии объяснить слова «деятель»,-от этого человека ты целиком зависишь, он разрешает или не разрешает любой твой шаг!...А впрочем, надоело всё это, я с удовольствием читаю твои письма, как всегда — остроумные и забавные, и всё в них так не похоже ни на этого сержанта Дуба, ни на... картошку! Напиши же мне, куда думает ехать Нина Барабанчикова после института, и кто её теперешний рыцарь? Как идут дела с твоей коллекцией наклеек с винных бутылок,—когда я уезжал , их было около пятидесяти, сколько теперь? Как устроился Виталий,— его ведь тоже вышибли из института? Наверное, в каком-нибудь спортобществе работёнка калымная... В общем, пиши обо всём. Кончаю — идёт повар, будет ругаться, что я ещё не приступал... Чёрт с ним. Жму руку —

В. Таланцев».

«Р. S. Ты спрашиваешь в письме: сблизился ли я с моими новыми товарищами? Со всеми понемногу, ни с кем — особенно... Скучный народ, мышей не ловят. Правда, есть здесь некий Филиппенко,— мы не только вместе призывались, но даже на одной улице жили, хотя друг друга и не знали. Он — из наших, парень ничего, хотя отчаянно глуп и, кажется, подловат. Но в шахматы играет сильно, а чего же ещё требовать от человека?

В. Т.»

СПОРЫШЕВ И ДУБ

Бывает, человек как-то помимо своей воли и желания, просто в силу семейной инерции, учится в школе, кончает её, поступает в институт, учится так себе, ни шатко, ни валко, и жизнь кажется ему удобной, лёгкой, хорошо утоптанной дорожкой, по которой не он первый, не он последний двинулся в путь, а поэтому ни размышлять, ни беспокоиться тут не о чём: другие шли и дошли, и он пойдет и дойдёт.

И ни воля, ни характер, ни взгляды на жизнь у такого человека не выявятся в полной мере этак годиков до двадцати пяти, когда все этапы обучения окажутся позади и надо будет начинать делать первые, в самом деле самостоятельные шаги. Тогда только станут сказываться черты его характера, когда испугается он далёкой сибирской тайги, куда направят его работать, и все подленькие способы будут пущены в ход, чтобы только остаться возле папы и мамы, возле утеплённой уборной и танцплощадки в сквере за углом... Или с радостным любопытством в сердце и маленьким чемоданчиком в руках уедет такой куда-нибудь на Камчатку, с тревожной мыслью: «Только бы хватило пороху на трудное дело!»

У Спорышева, сержанта, помощника командира миномётного взвода, в котором служит Таланцев, жизнь сложилась иначе...

Несмотря на то, что тогда ему было всего двадцать лет, Спорышев пришёл в армию с уже сформировавшимся характером. Жизнь порядком помяла его в своих жёстких руках и вылепила человека смелого, решительного и деятельного.

Рано оставшись без родителей, Володя Спорышев, бойкий, быстрый мальчишка с курносым, облупившимся на солнце лицом и соломенным хохлом на голове, воспитывался в детдоме, с детства познавая строгие и мудрые законы большого коллектива. Потом, работая на заводе, он быстро проглатывал в обеденный перерыв тарелку щей, повторял английские спряжения, а после работы бежал в вечернюю школу.

Товарищи по цеху привыкли видеть его на трибуне во время комсомольских собраний, при этом, в ответ на бесстрастное предупреждение председателя — «время кончилось!» — зал дружно выдыхал: «Пускай говорит!» С годами, становясь более зрелым, он уже не наскакивал петушком, критикуя и обличая, но, скупея на слова, придавал всё больше веры делам, своим и чужим, и, когда-то наивные, голубые глаза его становились то холодными, как зимнее небо, то загорались огоньками, как отсветы электросварки, хотя голос оставался спокойным и ровным.

Встречи со злом жизни — подхалимами, карьеристами, пьяницами, развратниками,— с тем злом, которое он видел как комсомольский вожак и честный человек и с которым всякий раз вступал в схватку,— эти встречи не вышибали его из равновесия. Временные поражения не лишали веры в себя, напротив, он только туже сжимал кулаки да крепче упирался в землю ногами.

Каждый комсомольский активист — воспитатель, а Спорышев был воспитатель прирождённый, как бывают прирождённые музыканты или художники. В его душе постоянно жило активное недовольство многими из окружавших его людей, он хотел их видеть лучшими, чем они были на самом деле, потому что «коммунизм,— думал он,— это прежде всего прекрасный человек».

Когда-то Спорышев перевоспитывал свою бабушку, ходившую в церковь, потом товарищей по детскому дому, потом лодырей и бракоделов в цеху, теперь — нарушителей воинских уставов (в армии он был избран в состав батальонного комсомольского бюро). И хотя частенько попадал впросак, переоценивая свои силы,— ибо бабка упрямо продолжала шамкать молитвы, а детдомовцы, бывало, отвечали ему кулаками,— он не сдавался, уясняя для себя, что истинная педагогика — дело столь же увлекательное, сколь и трудное.

Закончив десять классов вечерней школы, он мечтал о пединституте, но был призван в Армию, а через год, пришив на погоны две жёлтые полоски, получил отделение солдат, для которых он и стал, согласно уставу, главным воспитателем и непосредственным командиром.

Отделение — как будто не так уж много. Но если подумать: это люди, о которых надо заботиться двадцать четыре часа в сутки, которых надо знать, как свои пять пальцев, чтобы всякий раз вовремя научить, подбодрить, подсказать, похвалить, наказать,— это не так и мало.



Он взялся за новое дело с задором, стремясь, чтобы его миномётный расчёт стал лучшим в полку. Через год он пришил на погоны третью жёлтую полоску и получил повышение в должности: стал помощником командира миномётного взвода. Солдаты его любили. Строгий командир в часы учёбы, товарищ на футбольном поле, он не боялся потерять свой авторитет, когда, сбросив с плеч бушлат, вместе с солдатами ломом долбил мёрзлую землю, готовя позицию, и это действовало на них куда лучше грубых окриков младшего сержанта Дуба. «Понимает солдатскую душу»,— говорили о нём. А о Дубе... о Дубе так не говорили.

Товарищи-сержанты его уважали и побаивались за прямой до резкости характер, привычку говорить правду в глаза. Так относился к нему и младший сержант Дуб, но к чувству уважения у него примешивалось и другое: он завидовал умению Спорышева обращаться с солдатами легко и просто. А Спорышев видел в Дубе ещё один трудный объект воспитания.

Приглядываясь к Таланцеву, Спорышев понимал, что отношения между ним и Дубом сложились ненормально.

«У одного,—думал он,— властная привычка идти напролом и упрямство, у другого — бешеное самолюбие, отсутствие всякого чувства дисциплины и непоколебимое сознание собственного превосходства; кого из них воспитывать сначала, командира или солдата?»

Спорышев решил взяться за того и другого, и в тот вечер, когда Таланцев, сидя на мешке писал другу, Спорышев задержал младшего сержанта в каптёрке. Не то, чтобы он надеялся, что на Дуба можно подействовать одними разговорами,— только в живом деле перерождаются люди,— но это было самое простое и годилось в качестве первого шага.

— Садись,— сказал он, когда они с Дубом остались вдвоём.

Достав из кармана пачку махорки, он стал сворачивать самокрутку. Поняв, что разговор предстоит долгий, Дуб опустился на скамейку, положив на стол большие, мозолистые руки.

— Таланцеву опять наряд? — спросил Спорышев, искоса поглядывая на Дуба.

— А что же с ним ещё делать? — глухо отозвался Дуб.

— Да...— Спорышев не торопясь свернул цигарку, раскурил и, глубоко затянувшись, сощурился.— Часто что-то...

— Моё дело,— отрубил Дуб.

— Общее,— спокойно поправил Спорышев.

— Я — командир! — Дуб поднялся, почти тронув головой низко висевшую лампочку. Чёрная тень его закрыла половину стены.

— А я — член бюро батальона.— Спорышев стряхнул пепел в пластмассовую пепельницу.— И, между прочим, помощник командира взвода.