Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 64 из 90

Я, разумеется, не враг крымским татарам, я желаю им исполнения всех их чаяний и прежде всего их сокровенной мечты о возвращении на свою историческую родину, но мне все же хочется спросить товарища Горбачева и товарища Таразевича: чем мы, евреи, хуже?

Неужели ответом на наши печали, на нашу тревогу, на наши законные требования снова будет надменное державное молчание?..

Г.Канович, "Еврейская ромашка". Вильнюс.

"Комсомольская правда,5 октября 1989 года.

59

"Державное молчание..." Не "державное" - просто молчание, вакуум, пустота сгущались вокруг меня, если только вообразить, что молчание и вакуум могут сгущаться... Я чувствовал это физически. Оно сделалось для меня во многом привычным. Полтора года назад я ушел из журнала, перестал бывать в Союзе писателей — стойкое, ледяное молчание "той" стороны воспринималось как естественное. Но все отчетливей слышалось мне молчание и другого рода...

Как-то, привычно делясь новостями с Р., близким другом нашей семьи на протяжении многих лет, я упомянул об учреждающемся в Алма-Ате Еврейском культурном центре и спросил, не придавая никакого особого значения своему вопросу:

— Вы придете?

— Нет, — сказала она, — это меня не интересует. — В голосе Р., всегда очень громком и отчетливом, звучало раздражение. — А вы?

— Мы думаем сходить, — ответил я, опять-таки не придавая особого значения своим словам. — Все-таки впервые... Надо посмотреть, что это такое.

— А мне это не интересно! — взорвалась Р., да так, что телефонный провод, показалось мне, взвился и затрепетал у меня в руке. — Меня это не ин-те-ре-су-ет!.. Совершенно не ин-те-ре-су-ет! И не уговаривайте меня! Вас это интересует, а меня — нет!..

Я был порядком ошарашен этой телеистерикой.

— Да я и не думаю вас уговаривать, — Пробормотал я. — Нет— и нет...

— Я пишу по-русски, я думаю по-русски, еврейское — это не мое, вы поймите, меня это не тянет, а подделываться под кого-то я не хочу! Не же-ла-ю!..



— И прекрасно, — сказал я, ощущая, как сам понемногу начинаю заражаться ее раздражением. — Самое главное — каждому оставаться самим собой.

Мы закончили почти на миролюбивой ноте.

Потом случилось еще два-три таких же взрывчатых, без прямого повода, разговора... И между нами, до того ни в чем — так мне верилось — не фальшивившими друг с другом, возникла трещинка... Мне это было неприятно. Мало того — горько. Думаю — и Р. тоже. Она по-прежнему не фальшивила. Так же, как и я.

Р. во многих отношениях человек замечательный, чтобы понять ее, я снова и снова раздумывал над ее драматической судьбой. О ней самой, о ее семье можно бы написать роман, сюжет которого мне представился однажды до мельчайших подробностей. Сюжет, где нет никакой выдумки, никаких завитков "художественного воображения", сюжет-скелет, сюжет-конструкция, несущая часть строения, именуемого жизнью...Вот он:

Ее отец — уроженец еврейского местечка на Украине, до революции — чернорабочий, слесарь, солдат на германском фронте. Вступает в партию большевиков в мае 1917-го, во время гражданской войны — красноармеец, красный партизан, политкомиссар. Затем — на партийной и хозяйственной работе, вплоть до начала ежовщины, в 1937 году — арест, лагерь, смерть. Жена его тоже проходит через лагеря. И сама Р., в ту пору студентка литинститута, подвергается аресту, первоначальный приговор — расстрел — заменяется на срок в 25 лет. Здесь, в лагере, у нее происходит встреча...

Когда отец Р. воевал в годы гражданской на Южном фронте в отраде Сиверса, он вполне мог застрелить в бою, взять в плен и "пустить в расход" казачьего полковника М. То же самое мог сделать и казачий полковник М. с красным комиссаром: убить в бою, взять в плен, расстрелять... Этого не случилось. После поражения белых полковник с женой и детьми бежит в Стамбул, потом перебирается в Югославию. Жизнь, карьера — все сломано, получив перед уходом с воинской службы звание полковника, он работает на маленькой станции путевым обходчиком... Его сына, которому в момент бегства из революционной России было шесть лет, в начале войны призывают в армию, он служит военным топографом, попадает в плен к американцам и когда ему предлагают выбор: Запад или Россия — выбирает Россию. В реальности это значит: лагерь... Здесь они встречаются: дочь красного комиссара и сын казачьего полковника.

Красный комиссар, не жалея себя, сражался за советскую власть и кончил жизнь в лагере, через лагерь прошли его жена и дочь. Казачий полковник Всевеликого Войска Донского умер вдали от родины, который был, без сомнения, предан и сумел свою преданность и любовь к России передать сыну... Каков же генеральный итог их судеб, полных не словесных, а подлинных страстей, любви и ненависти, крови и самоотвержения?.. Дети красного комиссара и казачьего полковника знакомятся в лагере, не знакомятся — находят друг друга, в полном соответствии с Платоном, его учением о двух половинках, жаждущих соединения... Выпущенные из лагеря в 1956 году, они женятся и в любви и согласии живут более тридцати лет...

Как-то, будучи у них в гостях, я взглянул на их сына, молодого врача, работающего в сибирской глубинке, высокого, светловолосого, скуластого, прочно, по-крестьянски сложенного, с той же неторопливостью и надежностью в характере и облике, что и у отца, — я взглянул на него и подумал, как он, молодой нынешний человек, да к тому же — медик, стало быть отчасти естественник, так вот — как он, родившийся в перекрестии судеб своих дедов, насмерть стоявших друг против друга, оценивает обоих? Как относится к их борьбе? Каким видится ему прошлое — их прошлое?.. И настоящее, накрепко с тем прошлым соединенное?.. То есть — его настоящее?.. В нем, в сыне Р., смешались еврейская и казачья кровь: прищурив свои слегка раскосые глаза, он мог бы, всмотревшись в начало века, увидеть там казачью нагайку и еврейские погромы... Кем, вернее — каким ощущает себя этот молодой человек?..

Не знаю. Думаю, и он сам — не знает. Возможно, вопросы эти перед ним и не встают, а если встают, то на них — на вопросы века — ему пока не под силу ответить. Ни ему, ни мне. Мы в состоянии просто зарегистрировать существование неких фактов и относиться к ним как к фактам жизни, не более. Не вынося ни своего приговора, ни своих оправданий... Пожалуй, один-единственный вывод можно сделать вполне достоверно: все относительно — жизненные позиции, убеждения, национальность... Не следует их абсолютизировать, не следует платить за них кровью, в особенности — чужой. Существует другие абсолюты, более бесспорные, но куда труднее подающиеся точной формулировке...

Так вот — Р. С ее "меня это не интересует!" С ее "еврейское — это не мое, меня это не тянет, вы поймите!.." Ну, а если отбросить интонацию, с которой это было сказано, чуть ли не выкрикнуто в телефонную трубку? А если это — здравый вывод, итог жизни, включая и те восемь с лишком лет (из двадцати пяти), которые она отсидела в лагере до 1956 года? Итог, понимание всей относительности — в реальной жизни — привычных фетишей, стандартов? Если это и есть — светлая мудрость, соединяющая людей, гасящая пламя розни и мести?..

60

"Я чувствую себя русским человеком... Я не чувствую себя евреем..." — Сколько раз приходилось слышать эти слова. И от кого только ни приходилось их слышать!.. Впрочем, тут есть четкая граница, вернее — более или менее четкая. Чем выше интеллигентность, тем чаще повторяют люди эти слова: "Я чувствую...", "я не чувствую..." Иногда, впрочем, интеллигентность как раз и мешает их произнести. Но, скажем, Александр Лазаревич Жовтис, обвинявшийся то в "космополитизме", то в диссиденстве, добивавшийся двенадцать лет издания книги воспоминаний о жившем в Алма-Ате замечательном скульпторе Исааке Иткинде, — он, профессор Жовтис, никогда подобных слов не произнесет, но на самом деле он вряд ли чувствует себя евреем: жизнь его отдана русской литературе, он обучает студентов, готовит аспирантов — казахов и русских, переводит с казахского и с корейского, у него широкие научные связи по всему миру... Да, по паспорту он еврей, но — какое место в его жизни занимает еврейство?..