Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 62 из 90

Бежит, воркует вода в арыке, совсем по-голубиному воркует она, и Сашенька, присев на корточки, слушает это воркованье, и опускает на мутно-стремительную струю бумажную лодочку, мы мастерили ее вместе, а когда лодочка уплывает, скрывается за поворотом арыка, он бросает в него прутик, потом — листок... Мы следим за бегущей, летящей вдоль арыка струей. О чем он думает, морща выпуклый светлый лобик, когда видит проносящийся мимо окурок, а следом щепочку, а за ними длинную, как индейская пирога, травинку или вьющийся, подхваченный где-то потоком матерчатый лоскуток? О чем думает, глядя, как в нескольких шагах от нас голоногие ребятишки сооружают поперек арыка плотину из веток и камней? Он упорно тянет меня туда и потом, в намокших сандаликах, никак не хочет уходить... Его влечет к детям, в их живые, резвые, горластые ватаги, мы идем на площадку, где скрежещут железом сваренные из труб и несокрушимых стальных балок качели, туда, где кружатся облупившиеся, порядком покалеченные кони, ракеты, самолеты, где ухают вниз и взрывают вверх вагончики аттракциона, именуемого "веселые (а когда-то "американские") горки"... О господи! Мне так хотелось бы показать моему внуку Волгу, бескрайнюю упругую гладь левитановского Плеса, пройти по заветным залам Эрмитажа, вдохнуть сыроватый, застоявшийся воздух московских переулков, по которым бродили мы когда-то с его бабушкой, не помышляя, что переулки эти. выведут нас на дорогу, по которой проляжет вся наша жизнь... Ничего этого не будет. Ни Волги, Ни Эрмитажа, ни московских переулочков. А если даже и будут — какими пустыми, какими тоскливо-безлюдными станут они — без Сашки, без этих вот его топочущих по асфальту сандаликов, без доверчивых, ясных, капризно-улыбчивых глазенок...

Мысли эти меня преследуют, не отстают — и когда мы возвращаемся домой, прихватив по пути здоровенный, в три сашкиных роста прутище, чтобы поставить его в угол в прихожей, рядом с пятью или шестью такими же; и когда, вымыв руки (увлекательный, старательно исполняемый Сашкой обряд: струйка воды, бьющая из никелированного крана, кусочек — для детских ладоней — мыла, красная — Сашкина! — щеточка для ногтей...); и когда, с повязанной по самую шейку салфеткой, начинает он есть, а глазами все косит за окно, где расхаживает — разгуливает по бордюру любопытный сизарь, то и дело поворачивая маленькую головку и поглядывая на Сашку будто из граната выточенным, с искрой внутри, глазком, и Сашка кричит: "А он рассчитывает!" — и азартно, с шумом, схлебывает с ложки суп с коричневым кубиком подгоревшего гренка... Это у них с бабушкой игра: он, то есть голубь, рассчитывает стащить у Сашеньки гренок, но бабушка-то приготовила обед для своего внучка, для Сашеньки, который и с дедушкой погулял, и прутик домой принес, и руки помыл — хороший Сашенька мальчик, умный, послушный, пускай он, голубь, не очень-то рассчитывает, Сашенька сам все съест... Нет, не все, немножко и голубку оставит, чтобы он тоже пообедал и своим деткам принес... И вьется, плетется узор за узором кружево сказки, где слилось в неразделимое целое и голубь, и Сашенька, и сестрица Аленушка с братцем Иванушкой, и Мальчик-с-Пальчик, и Колобок, и Коза, у которой Семеро Козлят... Все связалось в сказку, где нет ни конца, ни начала, мы сочиняем ее втроем — Сашенька, бабушка и я, как сочиняли когда-то (а, впрочем, и не так уж давно) ее для Мариши, на той же кухне, за тем же столом... Но все имеет свой конец, наша сказка тоже. Он близок уже, конец... Она вот-вот оборвется — и остаток жизни, который нам суждено прожить, мы будем вспоминать, перебирать, тасовать, раскладывать пасьянсы из этих картинок, чем дальше, тем ярче будут они становиться, тем ослепительней и невозвратней...

Они еще здесь, рядом — и Миша, и Мариша, и Сашенька, но эти мысли преследуют меня, с ними я читаю Сашеньке перед сном "Буратино"; с ними встаю ночью, чтобы переменить, если надо, простынку, те же мысли, знаю я, ни на минуту не отступают и у жены, для того, чтобы в этом убедиться, мне не нужно встречаться с нею глазами...

...И все же, — думаю я, накрывая Сашеньку одеяльцем и гася свет в своем кабинете, где он спит, — и все же... Не будь этой трижды проклятой тетрады Фалло, что сказал бы я, решись, как и многие их сверстники, наши дети уехать? Что сказал бы я им тогда? Что?..

54

Островком Свободного Слова для меня была областная газета. Но последние месяцы ее главный редактор Надежда Гарифуллина чувствовала себя все менее уверенно. Кому-то не нравилось, что газета публиковала острые материалы по экологии, в частности статьи о кишащем опасными бактериями озере, образованном из городских нечистот под боком у Алма-Аты: факт был вопиющим, начальству для успокоения общественности не оставалось ничего другого, как фабриковать санэпид-заключения, тут же разоблачаемые газетой... В обкоме партии непокорный редактор вызвал ярость. Маленькая строптивая женщина — то ли из татарского упрямства, то ли из оскорбленной гордости — взбунтовалась и решила стоять на своем до конца. Ей грозили выговором, отставкой... Она не хотела уступать газету, где работала много лет, создала хороший коллектив, завоевала завидную репутацию... Слухи о ее грядущем увольнении доплеснулись до меня. Я позвонил ей, и она их подтвердила. Разговор наш был долгим, казалось, ее обрадовал мой звонок. И однако — что я мог ей сказать, чем помочь?.. Хорошо знакомая, типичная ситуация... Но не грех бы напомнить высокому начальству, что как-никак — на дворе Перестройка! Я предложил Гарифуллиной напечатать главу из "Раскрепощения".

В ней рассказывалось, как был уволен — отставлен от своего журнала — Иван Петрович Шухов. Многолетняя травля привела к естественному концу... Но с 1974 года минуло 15 лет! По стране победно шествует гласность, плюрализм, утверждается новое мышление!.. Поднесем же к глазам "отцов-инициаторов перестройки" зеркало — не уловят ли они, что не в их пользу постыдное сходство?.. Ведь нельзя не признать совпадения сюжетов, мотивов, методов... Получалось нечто подробное знаменитой гамлетовской "ловушке". Гарифуллина прочитала материал, пересланный мною в редакцию, и тут же отправила в набор. Пропустить его, не заметить было немыслимо — и объем солидный, и опубликовали его 5 мая — в День печати... В День печати — о том, как боролись с печатью, гильотинировали журнал...



Но не зря мерил я нынешних партдеятелей меркой Клавдия, злодея сказочно-далеких времен, да еще и облагороженного Шекспиром... Нападки на Гарифуллину продолжились, гайки закручивались все туже. Но и ею овладело остервенение борьбы. В газете появились воспоминания А.Жовтиса о Юрии Домбровском с резким выпадом в адрес человека, сыгравшего зловещую роль в судьбе Домбровского перед его третьей "посадкой" в 1949 году. (Сейчас этот человек играет немалую роль в жизни московских литераторов и входит в редколлегию "Нашего современника"). Затем — воспоминания Руфи Тамариной о лагере — в пяти номерах... Все как положено в классическом варианте: одна — против всех: не людей — СИСТЕМЫ. Что же могло ее спасти? Ее, газету?..

Шел 1-й Съезд Советов СССР, ситуация обострялась с каждым днем — я предложил послать некоторые материалы Юрию Карякину, народному депутату, созвонился с ним, получил "добро". Мне привезли письмо, подписанное несколькими сотрудниками. В редакции прошло собрание, решили требовать, чтобы редактора оставили в покое, в случае необходимости — апеллировать в ЦК... Я договорился с соседом-летчиком, что письмо Карякину он опустит в Москве...

У Гарифуллиной в запасе оставался шанс, на который она больше всего надеялась: четко мотивированная позиция, протест против фальшивых обвинений и с гордо поднятой головой уход из редакции. Она думала этим по крайней мере нарушить традицию покорного подчинения любым проявлениям вельможно-партийного самодурства...

Не подействовало.

Ни письмо Карякину, ни протест редакции, ни написанное Гарифуллиной заявление в поднебесные инстанции.