Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 90

Все, что я знал об Александре Лазаревиче, характеризовало его как щепетильно честного, порой до излишних мелочей принципиального человека. Он с уважением относился к Толмачеву, в прошлом студенту, слушавшему его лекции по русскому фольклору в университете. Что же до меня, то мы с женой много лет были знакомы с Жовтисами — близко, домами. Но — "Платон мне друг, а истина..." Казалось, это изречение придумано как бы нарочно для Александра Лазаревича, и потому не на ком-то другом, а именно на нем я остановил свой выбор.

Но тут имелись еще кое-какие причины. Пока Александр Лазаревич читал привезенную мной рукопись, расположившись за столом, заваленном книгами и типографской версткой, я вспоминал, как выглядела эта же комната с аквариумом и мирно пасущимися между зеленых водорослей рыбками, с картинами, беспорядочно, по студийному, развешенными по стенам, с вырезанной из дерева головой смеющегося старика-казаха в углу — подарком Исаака Иткинда, дружившего с Жовтисом, — как выглядела эта комната после обыска в 1971 году... Что искали те, кому была поручена забота о безопасности народа и государства? Пулеметы? Холодное оружие? Радиостанцию, заброшенную ЦРУ?.. Искали "Раковый корпус" Солженицына и пленки с песнями Галича. "Раковый корпус" обнаружить не удалось, его у Жовтиса не было, а Галич отыскался, Жовтис его и не прятал, поскольку Александр Аркадьевич, заезжая в Алма-Ату в конце шестидесятых, до и во время уже начавшихся гонений, хаживал к Жовтисам, как делал это и Юрий Осипович Домбровский, и московский переводчик Анатолий Сендык, и многие другие столь же подозрительные с точки зрения КГБ люди... Галич же не только хаживал, но и пел, а Жовтис записывал на магнитофон его хрипловатый голос, записывал неумело, по-любительски, и потом, как бы сохраняя живое тепло и радость, и острую грусть дружеских тех вечеров, голос Галича звучал иногда здесь для тесного дружеского круга... Искали "самиздатовского" Солженицына, искали пленки с Галичем, а в Павлодаре готовилось шоу в стиле блаженной памяти пятидесятых годов: находился под следствием, а затем предстал перед судом Шафер, преподаватель местного пединститута, за ужасающее злодеяние — обнаруженный при обыске румынский журнал со статьей об Израиле ("сионистская пропаганда!"), за ходившего по рукам Солженицына ("антисоветская агитация!")... Шафера я никогда не видел, но по рассказам рисовался он мне типичным идеалистом-шестидесятником, романтиком-книгочеем, из тех говорунов, которые до смерти любили за полночь ораторствовать на кухне, а при случае и в более широкой аудитории, порою же, оглядевшись по сторонам и не обнаружив на ту минуту поблизости явного сексота, бросить вольное-крамольное словцо... Все мы, "дети двадцатого съезда", в большей или меньшей степени были такими. Но не всех КГБ, возглавляемый в ту пору Андроповым, приглашал на первые роли. Шафер занял место в цепочке, начатой Даниэлем и Синявским. На следствии, будучи отнюдь не заговорщиком и конспиратором, а обыкновенным размазней-интеллигентом (опять-таки — как все мы!..), он что-то сболтнул в растерянности о том, откуда у него взялся отпечатанный под копирку Солженицын и у кого находится второй или третий экземпляр... Дальнейшие розыски привели "компетентные органы" к Ефиму Иосифовичу Ландау и уже описанному финалу, другие нити тянулись к столь же грозной "агентуре", в том числе — к Жовтису. Я помнил эту комнату после обыска: так же, как сейчас, плавали в аквариуме рыбки, блаженно улыбался иткиндовский аксакал, а в ящике, из которого шел дурной запах, резвились хомячки — тогдашнее увлечение Жовтиса, но все остальное было как бы сдвинуто с привычного места, среди книг, на стеллажах и в шкафах царил полнейший раскардаш, и мы с женой, приехав по звонку Александра Лазаревича, удалясь подальше от телефона, туда, где всего безопасней — на кухню, обсуждали с Жовтисами ситуацию: как вести себя и что отвечать на допросах, как разговаривать с университетской администрацией, которая, разумеется, обязана выразить свое отношение к преподавателю, воспитателю студенчества и т.д. и т.п., оказавшемуся... Надо заметить, и Александр Лазаревич, маленький, сердитый, стремительный в движениях, похожий в своих круглых очках и с реденькими, дыбом стоящими волосами на взъерошенного птенца, и Галина Евгеньевна, его жена, статная, картинно-красивая, с классическими чертами холодноватого, спокойного лица, держались безукоризненно. Деловито. Было решено, что моя жена, которая вот-вот уезжала в командировку в Москву, встретится с Галичем, расскажет, как у нас преследуют за его песни, формально никем не объявленные противозаконными... Это во-первых. А во-вторых — обратится в приемную ЦК КПСС... Мы выглядели — в собственных глазах — многоопытными, знающими толк в правозащитных делах людьми. Но Галич, с которым неделю спустя встретилась моя жена (на улице, где-то поблизости от Площади Революции: "Дома у меня все прослушивается", — объяснил он), сообщил ей, что недавно одна из почитательниц его песен получила за них в Одессе три года, что происходящее в Алма-Ате — в порядке вещей, а ЦК КПСС... Навряд ли стоит туда обращаться...

Ландау покончил с собой. Шаферу дали срок — по-моему, он отбыл в заключении полтора года, Жовтиса выставили из университета, к преподавательской работе он вернулся только спустя восемь лет... И вот теперь, на третьем году перестройки, я сидел у него дома, дожидаясь, когда он прочтет рукопись и выскажет свое мнение.

Теперь уже не у него — у меня возникла "ситуация". Совершенно не похожая на ту, пятнадцатилетней давности... Но тоже по-своему сложная. И вопрос, проклятый и неизбежный вопрос "что делать?" — стоял теперь передо мной.

33

Именно этот вопрос привел меня к Жовтису. Что до "мнения", то в нем я не сомневался. Поскольку, будучи душеприказчиком А. Б. Никольской, это он предложил нашему журналу ее не опубликованную при жизни повесть "Передай дальше!", имевшую затем серьезный, на всю страну, успех — и не только по причине "лагерной темы"... И это он глубоко возмущен был антисемитскими мыслями прежде высоко ценимого им Астафьева — в переписке с Эйдельманом. И это он обратился с письмом к Даниилу Гранину, доказывая, что никакими нравственными доводами нельзя оправдать пребывание Зубра — Тимофеева-Ресовского в фашистской Германии, его работу в научном, далеко не безразличном для Гитлера институте. И он же, наконец, за день или два до того, позвонил мне по поводу статьи в "Комсомольской правде", где мимоходом, среди прочих неформалов, помянуты были "наци":

— Что это такое? "Наци"! — гремел Жовтис, и телефонная трубка в моей руке вот-вот, казалось, не выдержит — и лопнет, рассыпется на мелкие осколки. — "Наци"! Фашисты! Где?.. У нас! И так бесстрастно, перечислительно сообщать об этом в молодежной газете?.. До чего мы дошли!

Короче, я полностью доверял Жовтису, отчего и решился нарушить редакционную этику и попросить его прочесть рукопись. Да и — не самый ли близкий он журналу человек?..

... И я дождался. Жовтис прочел.



— Что же вас не устраивает? - спросил он, помолчав, пожевав губами.

Я объяснил.

— Пожалуй, вы правы, — сказал Жовтис, но как-то вяловато. — И что вы предлагаете?

Я объяснил.

— Так чего хочет, по-вашему, Толмачев? Добиваться популярности любой ценой? Что же, теперь печатать все подряд, если у нас гласность и демократия? Но во имя чего? В чем позиция самого журнала?..

Мало-помалу он разогревался.

— Купюры?.. Но позвольте, "Современные записки" за 1924 год имеются в Ленинской библиотеке, где, кстати, я в свое время их и читал. Доступ к ним довольно свободный. И если кто-то сравнит их с намечаемой публикацией... Получится скандал: кто дает журналу право произвольным образом уродовать текст умершего автора? Это противоречит элементарным нормам! Так и передайте Толмачеву — противоречит!