Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 64 из 126



Мы валимся в снег. Здесь, в лесу, его нападало выше колена. Мягкий, пушистый, он кажется мне в первые мгновения ласковым, даже теплым.

— Отставить!..

Мы вскакиваем, но едва успеваем отряхнуться:

— Ложись!..

Так повторяется раз за разом. Снег уже не кажется мне ни теплым, ни ласковым. Вдоль всей шеренги он взрыхлен нашими телами. Мы не ложимся, мы ныряем в него, как в живой, взбаламученный поток, зарываемся в колючую, зернистую массу, она жжет щеки, лоб, набивается за голенища, за манжеты гимнастерок. Бондарь прав: ярость, вспыхнув где-то внутри, охватывает меня, мне становится жарко, словно я сижу перед костром или печкой с докрасна раскалившейся дверцей.

Мой сосед справа — коренастый крепыш Титов. У него на шапке, на погонах наросли горки снега, снег обметал его брови, даже ресницы. Но на круглом, щекастом лице Титова — готовность выполнить любой приказ. Только приглядевшись, можно заметить, что весь он, с головы до пят, дрожит мелкой дрожью.

Справа от меня запаленно дышит Олег Воронцов. По дороге сюда я заметил, что он без перчаток, и протянул было ему свои, но он оттолкнул мою руку и, усмехаясь, продемонстрировал, как легко, несмотря на костенящий мороз, сжимаются и разжимаются его кулаки. Он и теперь нервно усмехается — нескладно сложенный, узкоплечий, с длинной шеей и нелепо торчащими в стороны ушами, но его усмешка мне кажется примороженной к по-детски пухлым губам, а синие глаза, обычно такие яркие, светящиеся, кажутся подернутыми ледяной пленкой. По команде «ложись» он бросается на землю с таким остервенением, будто хочет доказать что-то — не столько сержанту, сколько самому себе...

5

— Ложись!.. Встать!.. Ложись!.. Встать!..

Маленькие черные глазки Бондаря, как осколки стекла, сверкают из-под насупленных век. Но тут раздается ломкий, звенящий от затаенного бешенства голос:

— Разрешите вопрос, товарищ сержант...

Это Олег.

Он стоит, весь облепленный снегом, но при этом нарочито, по-уставному вытянувшись по стойке «смирно», притиснув локти к бокам и выпятив хилую грудь.

Бондарь, морща лоб, оглядывается на Кичигина, который медленными короткими шажками прогуливается в сторонке.

— Вопрос?.. Задавайте... — не сразу, будто слова царапают ему горло, цедит Кичигин.

— За что, товарищ сержант?.. — Голос у Воронцова срывается, он кивает — на просеку, на разворошенную снежную целину, на взвод — в насквозь промерзших гимнастерках.

Снег сухо хрустит под играющими глянцем сапожками Кичигина. Где-то в лесной чащобе лопается разорванный морозом ствол.

— Закон — тайга... — бормочет себе под нос Титов. — Закон — тайга... — Я слышу, как у него клацают зубы.

6

«За что?..» Никто из нас этого в точности не знает, мы можем только догадываться... Сегодня утром, вопреки порядкам полковой школы, где из нас готовят сержантов, у Яшина в тумбочке был обнаружен батон... Верзила Яшин, наш правофланговый, вечно голоден, вечно выпрашивает добавку, стоя у кухонной амбразуры с вылизанной до сверкания миской, а случись у него деньги, бежит в продмаг за батоном. Возможно, все дело в этом батоне... Или в том, что Коваленко, наш запевала, вчера на вечерней прогулке отказался запевать, сказав, что у него болит горло... Или тут не при чем ни то, ни другое, поскольку прошлой ночью дежурный по части засек меня в ленкомнате, где я, сидя в наброшенной поверх нижнего белья шинели, писал — первую в своей жизни — повесть, повесть об армии, об армейской службе, твердо зная, что ее нигде не напечатают... Дежурный офицер взгрел меня, взгрел дневального («По ночам военнослужащим положено спать, а не заниматься бумагомаранием!») и пригрозил доложить обо всем начальству... Как бы там ни было, сегодня начальник полковой школы учинил разгон нашему взводному, а тот в свою очередь Кичигину и Бондарю, да так, что голос его, вырываясь из-за плотно затворенных дверей взводной каптерки, гремел на всю казарму...

7

— За что?.. — цедит Кичигин, останавливаясь перед Воронцовым. — А вам не понятно?..

— Так точно! — выкрикивает Воронцов, по-прежнему стоя навытяжку. — Не понятно!

Неторопливо движется Кичигин вдоль шеренги, ровная цепочка следов тянется за ним. И назад возвращается он, ступая след в след, той же дорожкой.

— Та-ак... Значит, Воронцову не понятно... Кому еще не понятно?..

Тишина.

— Спрашиваю, имеются еще такие... непонятливые?

Все молчат, молчу и я.

— Выходит, кроме Воронцова, все всем понятно?..

Дальнейшее молчание с моей стороны было бы предательством.

— Мне тоже не понятно, — говорю я.



Кичигин отзывается не сразу. Взгляд его на мгновение застывает, направленный не в лицо мне, а куда-то мимо.

— Кому еще не понятно?.. Имеются такие?..

Взвод молчит.

— Остальным понятно?..

С ветки ближней ели с шорохом соскальзывает снежная шапка и мягко шлепается на землю.

— Выходит, и другим не понятно?.. Тогда объясните им, сержант Бондарь... Чтоб поняли...

— Слушаюсь!.. — подхватывает Бондарь с радостной готовностью. — Взво-од, ложись!.. — командует он. — По-пластунски... Дистанция пятьдесят метров... Ма-арш!..

8

Мы ползем. Снег леденит подбородок, шею, забивает глаза. Я буравлю его головой, гребу руками, вжимаюсь в землю всем корпусом.

— Яшин, убрать казенную часть!.. Левый фланг, подтянуться!.. Титов, не отставать!..

Голос Бондаря, его торжествующий рык гулко раскатывается по просеке. Это его звездный час... Я усердно работаю руками. Я боюсь отстать. Боюсь, что из-за меня Бондарь поднимет взвод и все начнется сызнова. Я боюсь... Боюсь чего-то еще, сам не знаю — чего... Страх стягивает кожу у меня на затылке, притискивает к земле, гонит вперед... Все тело мое начинено страхом... Хотя ведь никогда не считал я себя, да и не был, кажется, трусом...

Вся просека распахана, рассечена бороздами, как поле — многолемешным плугом, от ее серебристой, мерцающей глади не осталось и следа... «Мира восторг беспредельный сердцу певучему дан...» — внезапно всплывают в моей памяти строки Блока. — «Мира восторг беспредельный...» — Неужели все это было, было — Блок, школа, горшочки с цветами на подоконниках, открытые, чистые, доверчивые ребячьи лица, возбужденные, горящие глаза, пришпоривающие мой молодой учительский азарт?..

Там, где кончается наша дистанция, на торчащем из снега пне стоит Кичигин. Широкий пень похож на постамент, Кичигин, с прутиком в руке, — на статую. Луна светит ему в затылок, окаймляя всю фигуру тонким блестящим ободком и оставляя в тени лицо. Издали оно кажется угольно-черным...

«Мира восторг беспредельный...» Бондарь шагает справа от меня. Его сапоги, раздутые могучими икрами голенища находятся вровень с моим лицом. Я ползу, я начинаю выдыхаться, но, скосив глаза, стараюсь держать равнение на эти сапоги...

Видели бы сейчас меня мои ученики!..

9

— Ну, как, теперь все поняли?..

Мы стоим, не стряхивая снег. Зачем?.

— Поняли, спрашиваю?..

Молчание.

— Или, может, еще не поняли?..

— Так точно, поняли...

— Не слышу!

— Так точно, поняли!..

— Еще громче...

— Так точно, поняли, товарищ сержант!..

10

— Это не люди, — говорит Олег. — Это фашисты...

— Это армия, — нехотя возражаю я.

После отбоя, когда все засыпают, мы сходимся возле круглой, обшитой железом печки в глубине казармы. Печное нутро еще полно живых, играющих багряным жаром углей. В полутьме, при свете одинокой синей лампочки, горящей над входом, сидя — плечо к плечу — на табуретке, опрокинутой на бок, мы покуриваем, выдувая махорочный дым в приотворенную дверцу.