Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 58 из 126



Я сам его выбрал, этот поселок, стоявший в конце списка: никто из студентов не хотел туда ехать, все мечтали угнездиться в таком месте, чтобы оно было покрупнее, поближе... К кому, к чему?.. Мне же, напротив, не терпелось убраться куда-нибудь — все равно куда, хоть к черту на рога. Дело было после недавней «борьбы с космополитизмом», после совсем свежей истории с «врачами-отравителями», и хотя меня самого вплотную все это не коснулось, я должен был доказать (не знаю, впрочем, кому), что существуют евреи — не трусы, не проныры, не пройдохи, словом — честные, порядочные люди, которым эта земля дорога не меньше, чем другим...

И вот, на удивление всем, я выбрал никому, и мне в том числе, не ведомый Кукисвумчорр... Да и теперь, уступив квартиру, не ударил в грязь лицом... Наталья Сергеевна, понятно, не белобрысый, однако... Да нет, белобрысый тут ни при чем. Просто я сделал доброе дело и потому в тот день был доволен собой.

Давно не было мне так хорошо. Мне нравился поселок, по которому я шел, и горы, словно раскрывшие передо мной дружеские объятия, и паровозные гудки, смешанные с рычаньем и фырканьем автомашин, и нравилось чистое, густо-синее небо — здесь оно было плотнее и ниже, чем в любом другом месте, и я пытался представить, как полярной ночью по этому небу мечутся разноцветные всполохи, как, меняя форму, с него свешиваются огнистые полотнища, как они расходятся гигантскими волнами, закручиваются в радужные спирали, гаснут, пропадают, загораются вновь... Я никогда не видел северного сияния, и мне казалось почему-то, что увидеть его — это и есть счастье. Теперь оно было таким близким...

6

Мое отступление получилось длиннее, чем я ожидал, но лишь после него я могу перейти к сути рассказа, то есть прежде всего — к детали, которая играет в нем ключевую роль, а именно — к двери...

Это была вполне заурядная, дощатая, крашеная половым суриком дверь, остекленная поверху и выходившая не в коридор, а в соседнюю комнату. Видно, по плану строителей, сооружавших наш барак, здесь предполагалась двухкомнатная квартира. Но жизнь (в лице домоуправления) внесла свои коррективы — и вместо одной возникло две, каждая со своим выходом в коридор и утратившей всякую надобность внутренней дверью. В одной комнате жил я, вторую занимали муж и жена, дверь между нами была забита вколоченным в косяк гвоздем, стекла заклеены газетой. Мы жили, не мешая друг другу, за несколько месяцев не обменявшись и парой слов. Мне было известно только, что соседа моего зовут Николаем, жену его — Лизой, он работает на руднике, она — в какой-то столовой.

Виделись мы обычно мимоходом, в коридоре, и задерживали друг на друге взгляд не дольше, чем требуется, чтобы бормотнуть «доброе утро» или «добрый день». Но мне и этого хватало, чтобы разглядеть обоих. Николай был высок ростом, широк в плечах, с красивым, даже чересчур для мужчины красивым лицом и волнистым чубом, залихватски выпущенным из-под шапки, сдвинутой набекрень. Лиза, в отличие от него, была невзрачной, щупленькой, с кривоватыми тонкими ножками и бледным личиком. В ее заостренном носике и маленьких шалых глазках было что-то жалкое и вместе с тем — хитрое, лисье. Возможно, тому причиной была лисья горжетка, которую, несмотря на порядком облезлый вид, она не без некоторого жеманства носила... Как бы то ни было, про такую пару говорят: «И что он в ней нашел!..» Впрочем, они оба меня мало интересовали, как и я их — тоже.

Кстати, я вовсе не держался в бараке особняком. Напротив меня жила тихая, очень болезненная женщина, работавшая во Дворце культуры уборщицей. Звали ее Тася. Случалось, я заходил к ней попить чайку, а больше — поиграть с двумя ее ребятишками, которые ко мне так и липли. Кроме нее, моими соседками были две девицы, молодые, румяные, курносенькие, похожие на ярко раскрашенных матрешек. Встретив меня в коридоре, они озорно заигрывали со мной, и, хохоча, тянули к себе в комнату, куда вечерами захаживали такие же молодые, веселые парни и где дым стоял коромыслом... Что же до Николая, то я частенько замечал в его черных насмешливых глазах какой-то холодный антрацитовый блеск, когда он взглядывал на меня, и Лиза в тон ему поджимала свои узкие бескровные губки.

Я сказал, что мы жили, не мешая друг другу. Это не совсем так. В бараке шла обычная для такого места жизнь — шумная, пьяная, загульная. Скандалы и драки случались в нем что ни день, особенно по субботам и воскресеньям. В набитом до отказа кинозале Дворца культуры крутили в основном старые ленты, на танцах тоже было не протолкнуться, так что народ развлекался, пользуясь подручными средствами. Мои соседи в этом не отличались от других обитателей барака.



Из-за тонкой стены ко мне легко проникали любые звуки, вплоть до шепотных. Чаще, однако, это бывал отнюдь не шепот... В поселке всеобщей известностью пользовалось заведение, именуемое «гайкой», поскольку имело форму шестигранника, и располагалось оно на пустырьке, который, двигаясь в любом направлении, трудно было обойти стороной... И потому вечерами, когда я сидел над своими тетрадками, сначала до меня доносились мерные, тяжелые шаги по коридору (я называл их «поступь Командора»), потом раздавался удар кулаком (или носком сапога) в дверь, далее следовал жалобный визг дверных петель — и возникал дуэт, в котором раскатистый мужской баритон был, как иглой, пронизан истеричным, на высокой ноте, женским криком. Слышался звон стекла, грохот рушащихся на пол предметов, шлепки, затрещины, плач, звуки борьбы... Каждый раз я еле удерживался от того, чтобы не вмешаться в то, что происходило там, за стеной. Но вот однажды...

В тот вечер, хорошо это помню, я позволил себе роскошь — покончив с тетрадями, занялся «Фаустом», а точнее — книгой Шахова «Гете и его время», присланной из Москвы моей будущей женой. Не знаю уж, какими стараниями удалось ей отыскать у букинистов эту книгу, изданную до революции, мне и не снилось ее иметь.

Это был курс лекций, прочитанных в конце прошлого века на женских курсах в Санкт-Петербурге молодым ученым, восходящей звездой, ярко вспыхнувшей и тут же погасшей, — Шахов не дожил до двадцати шести лет. Он был почти моим сверстником, а умер от чахотки — той самой болезни, от которой, когда я был еще маленьким, умерла моя мать. Это делало его далекую, призрачную фигуру до странности близкой, а то, что лекции он читал петербургским курсисткам, придавало ей вдобавок особенную хрупкость, одухотворенность...

Я читал Шахова, с осторожностью переворачивая ломкие желтовато-коричневые, как бы закопченные листы, и оттого, что мне было известно, кто эту книгу нашел и прислал, ее страницы окутывала невидимая, как аромат цветов или духов, дымка воспоминаний — о редких наших встречах на по вечернему оживленных московских улицах, осыпанных веселым искристым снежком, об ожидании друг друга перед сияющим огнями входом в метро, о симфонических концертах в Большом зале Консерватории, который мы предпочитали всем прочим, о нечаянных и многозначительных прикосновениях — рукой, передающей программку, локтем, упершимся в бархат подлокотника, краем плеча — в гардеробной толчее... Кстати, в бандероли, помимо книги, лежала примятая конвертом золотистая веточка мимозы, похожая на солнечный лучик, пробившийся сквозь глухую темень нашей полярной ночи. Я воткнул ее в банку от майонеза, поставил на подоконник — и в комнате сразу запахло весной...

7

Когда в соседней комнате послышались уже привычные для меня звуки, я некоторое время силился их не замечать, сосредоточась на том, как трактует Шахов загадочный финал «Фауста», но шум нарастал... Я с досадой закрыл книгу, разделся, лег — тем более, что шел уже первый час — и, укрывшись одеялом с головой, попытался заснуть.

Не удалось. За стеной что-то падало, грохалось об пол, билось, звенело, и все это вперемешку с надрывными воплями, плачем... В темноте мне мерещились лезущие из орбит глаза, сдавившие горло пальцы, кровь... Я сбросил одеяло, включил свет. Я пару раз трахнул кулаком в заколоченную дверь и стал одеваться. Но едва успел натянуть брюки, как вопли усилились, что-то хлопнуло, треснуло, гвоздь, придерживающий дверь, выскочил, звякнул об пол, дверь распахнулась — и ко мне в комнату влетело, вкатилось комом что-то белое, перекошенное, визжащее — не то от страха, не то от боли.