Страница 9 из 106
Последний раз с отцом мы виделись в больнице (она была ведомственная, Лаптев постарался). Отец, как это нелепо, поехал в Москву по своим суматошным книжным делам и предпринял попытку влезть у Казанского в переполненный трамвай. От судьбы не уйдешь…
В огромной палате лежал он одинокий, небритый, дикий, как репей, стесняясь двух соседей, уверенно занимающих высокие койки. Мы невнятно поговорили, попрощались, отец стыло улыбался, и чувствовал себя, должно быть, скверно. У двери я обернулся: он уже лежал лицом к стене. Стена была казенная выкрашенная в цвет холода и боли.
Самое омерзительное на войне, кроме неопределенности, боли и смерти, холод, продирающий до костей. Стылые бесконечные сумерки, прошиваемые трассирующими пулями и обагренные всполохами дальних пожаров. Мы забыли, как выглядит наше родное теплое солнце. Возникало такое впечатление, что мы оккупировали планету, незнакомую и страшную, где нет живых созданий, а есть призраки. А как можно сражаться с ними, тенями?
Отцовский дом был знакомо обгажен великим братством коммунальников. В кишкообразном полутемном коридоре тянуло чадящим смрадом жареной рыбы, плакали дети, на кухне бранились женщины, музыкальная стихия прибойно билась о дощатые перегородки. Каким же нужно обладать чувством социального оптимизма, чтобы не сбежать с этой полуразрушенной палубы жизни?
Навстречу мне из ядовитого мрака материализовалась фигура. Она икнула, дернулась и твердо сказала:
— Дай денег. Наших.
— Зачем? — задал лишний вопрос.
— Душа просит, брат.
— Любишь деньги одухотворенной любовью, — поумничал.
— Люблю, — признались мне. — Они родные. А родное — значит, лучшее. Но люблю не только душой, но и телом-с.
На этом наш мимолетный разговор о морально-нравственных ценностях и прочих аспектах нашего бытия закончился. Фигура провалилась в тартарары. С призом за квасной патриотизм.
Я пробрался дальше по коридору и, наконец, наткнулся на нужную дверь. Услышав знакомый голос, вступил в забытый мир.
Этот мир в пространстве был бесконечно мал, равно как и абсолютно бесконечен. Двенадцать жилых квадратных метров были заставлены стеллажами с книгами. Надо отдать должное отцу: он был постоянен в своей страсти к книгам. Он их покупал, менял, продавал, снова менял. Не знаю, читал ли, но факт упрямый: библиотека существовала. И были в ней детские книжки.
— Алексей! Ты?.. А я тебя не узнал… определенно не узнал! — отец был свежевыбрит, душист, в новом костюме.
Я протиснулся на старенький диванчик, освободил себе место. Отец суетился у стола, который был сервирован, я бы сказал, изысканно, во всяком случае, шлепанцы на нем не валялись, как случалось прежде… Что за перемены?
— Мама привет передавала, — соврал.
— Да-да, она звонила, — отец остановился, потирая нервно ладони. Чудная женщина. Чудная!.. Хирург-пролетарий!… На таких земля держится.
Тут дверь распахнулась. По воздуху плыла утка, она была жареная и на подносе, с яблоками. Ее несла женщина. Была спокойная, я бы сказал, степенная, с грустными добрыми глазами. И ещё была коса, русая, русская, архаичная коса.
— Здравствуйте, — сказали мне. — Рада вас видеть.
Я приподнялся и снова плюхнулся на диван. Меня рады видеть?
— Маша-Маша, — волновался отец. — Ради Бога не урони мою мечту. Пошл, люблю пожрать.
— Коля, — тихо проговорила женщина Маша.
— Извини, больше не буду-не буду, — замахал руками и едва не сбил поднос со стола. Вместе с уткой и яблоками.
— Коля, считай, — улыбнулась женщина.
— Раз, два, три… — отец успокоился. — Вот, брат, досчитаешь этак до двадцати и тих, аки ягненок… — И яростно зачесал затылок.
— Коля, прекрати.
— Маша, ты права, но иногда хочется, — хихикнул отец и проказливо зыркнул в мою сторону. — Строга, матушка, строга, да?
— Коля, если бы я тебя не знала, — проговорила женщина и с какой-то хозяйственной непосредственностью открыла бутылку шампанского. Брызг не было.
— За встречу! — подняла тост.
— С Новым годом, — сказал я.
— С Новым годом? — удивился отец. — Ты чего, Алексей? Март же?
— Это я так, — ответил, — шутка.
— Да-да, за встречу! — воскликнул отец. — Чтобы чаще, чтобы все хорошо, чтобы ты, сына, держался в этой жизни!
Бокалы взлетели над отечественной уткой, по-новогоднему ударились, звеня; я понюхал перегнойный запах прошлогоднего винограда. Отец булькал, у него была привычка гонять градусную жидкость во рту; он булькал и надувал щеки. Женщина Маша причмокивала, пачкала крашенными губами край бокала.
— А ты, Леша, почему, не пьешь? — удивилась. — Болен?
— Маша, у тебя все больные, — сказал отец. — Он за рулем?
Я согласно кивнул. Так было проще — кивнуть. И молчать, и смотреть, как люди едят, раздирая плотное мясо, и как глотают печеные яблоки. Я смотрел на отца и женщину Машу, они ели и рассказывали мне историю своего знакомства. История была скучна и банальна. Но как часто своя жизнь кажется единственной и удивительной.
— Мария! — кричал отец. — Ты меня! Ты моя! Я тебя люблю! Ты меня знаешь?..
— Коля, — стеснялась. — Ты больше не пей.
— Да! Я! Да ты меня не знаешь! — горячился. — Если я захочу… Я всем докажу, какая у меня воля… сила воли… Кремень!
Отец рвал зубами мясо. Год назад он был убежден, что чрезмерное употребление мясных продуктов отрицательно влияет на человеческий организм. Боюсь, что тогда он просто не зарабатывал на птицу, все деньги тратя на вино и книги.
Помню он читал мне:
— А по ночам у нас тут кругом слышно, как звонят колокольчики, тоненько так звонят. Говорят, что когда-то, давным-давно, один здешний птицелов поймал дятла и перед тем, значит, как его выпустить, привязал ему к шее бубенчики. От них и звон. Только я думаю, тут не одна птица должна быть — одна не могла сразу в разных местах звонить. А то ведь по ночам по всем оврагам, по всем балкам слышно, как переливаются эти звоночки и колокольчики. А может быть, у того дятла и птенцы вывелись тоже с колокольчиками. А что? Очень возможно… И никакого чуда здесь нет, потому что любой их может услышать…
Прекрасные сказки детства.
Ударили в стену. Закричала женщина. Отец отмахнулся — сосед Жорка сцепился с женушкой, в который уж раз…
Стены обладали удивительной звукопроницаемостью. Возникало впечатление — мы слушаем радиоспектакль, голоса были мелодраматичны и, кажется, рассчитаны на внешний эффект.
— Ты все сам! А мне… Я тоже хочу, ты — плохой, ты — гад, ты — сам себе, а мне…
— Отстань, стервь, сгинь, — бубнил мужской голос. — У меня инфаркт, у меня жизнь погубленная из-за тебя, хабалы!
— Это ты, скот, жизнь мою перекосил… Говорила мама моя, ой, как она говорила…
— Удавись, чтоб тебе…
Наступила тишина. Отец прокомментировал: Жорка приобретает в галантерейном магазине несколько флаконов жидкости для выведения пятен или, против, например, перхоти, сам пьет. А с женой-голубушкой не делится, жадный, вот она…
— Ой, хороша клоповница! — завопила голубушка. — Ой, лю-лю! Подкатилась я под гору!.. Иди ко мне, любезный…
— Чего надоть?
— Любови хочу?
— А иди ты…
— Ааа, не могешь?
— Я тебе!..
— К соседу книжному пойду. Ох, потянет он меня, голубку…
Стена задрожала от удара, задвигалось мебелишко, женушка дурно завизжала — убивают!
— Тьфу ты, — плюнул отец. — Все как не у людей.
— Больные, — сказала женщина Маша. — Алеша, вы кушайте, кушайте.
— Убивают! Убивают! А-а-а! — голос оборвался; так он срывается, когда человека бьют ногой в живот.
Я принялся вылезать из-за стола. Отец закричал, чтобы я не мешался, сам же буду виноватый.
Отец-отец…
В коридоре толкались соседи: Жорик — мужик дурной, тюкнет по голове утюжком, милок, и унесут тебя из этой жизни вперед ногами.
Не трогайте меня, промолчал, я — человек, озлобленный собственным героизмом.
В комнате плавал странный запах каких-то душных дешевых химикалий запах безнадежности и убогости. На полу под ногами скрипели стеклянные осколки. На тахте хрипела знакомая мне фигура, которой я дал деньги на лечение души. Это и был Жорка. Кому и горький хрен — малина, а кому бламанже — полынь.