Страница 3 из 53
Когда на беса находило, и все его поведение начинало излучать некую заторможенную растерянность, словно нашел бес то, что давно искал, а оно оказалось совершенно ненужным и вдобавок сломанным — бес зачастую сбегал из школы и поселялся где-нибудь на отшибе, в полном одиночестве. Он забирался на Фризское побережье, или в отроги гор Ра-Муаз, строил там грозящую рухнуть развалюху и сутками сидел на ее пороге. Горожане говорили про таких — «ушел в кокон», и очень сердились, когда пропадал боец, на которого были сделаны крупные ставки. Начальство, выслушав донесение об очередной самоволке, лишь поднимало брови и равнодушно сообщало: «Перебесится — вернется…»
И обычно…
Обычно начальство оказывалось право, хотя мы молча чувствовали, что из кокона не возвращаются такими, какими ушли. И именно вернувшиеся бесы первыми срывались на досадных мелочах, или кидались в амок прямо на улицах, или поддавались на уговоры разных извращенцев, чье Право жгло им руки — в основном, кстати, женщин. Свободных женщин, потому что я никогда не видел беса-женщину…
Я не понимал самозваных отшельников. Да и отшельничество их было каким-то неправильным, надуманным, истеричным — хотя я и не знал, каким должно быть настоящее… Когда осеннее половодье захлестывало меня, подкатывая под горло, — я шел в город. Протискивался через тесноту переулков, плыл в сутолоке базаров, мерял шагами плиты набережной…
Один среди многих, ненужный среди равнодушных, и мне начинало казаться, что я один из них, свой, свободный; что я тоже умру, шагну в никуда, и сам выберу день и способ; что я волен выбирать, отказываться или соглашаться… Наивно — да, глупо — конечно, ненадолго — еще бы, но… Дышать становилось легче. А в одиночестве я, наверное, захлебнулся бы сам собой. Человек не должен быть один. Если я — человек. Если я могу быть.
— Ты чего! Чего! Чего ты… — забормотал мне прямо в ухо отшатнувшийся кряжистый детина в замызганном бордовом переднике. Видимо, задумавшись, я случайно толкнул его, и он воспринял это, как повод к скандалу. Бедный, бедный… плебей, чье Право придет слишком не вовремя, когда руки станут непослушны, и городской патронат зарегистрирует совершеннолетие детей, а более удачливый сосед в обход очереди сбежит в небо, как сделал это утренний коротышка с ржавым топором… Жена, небось, пилит, стерва жирная…
Я извинился и пошел дальше. Он остался на месте с разинутым ртом и долго еще глядел мне вслед. По-моему, извинение напугало его еще больше. Завтра он явится в цирк, и будет надрываться с галерки, забыв утереть бороду.
Таверна была открыта. Всякий раз, когда я разглядывал огромную вывеску, где красовалась голая девица с искаженными пропорциями, а над девицей каллиграфическим почерком была выписана надпись «Малосольный огурец» — всякий раз мне не удавалось сдержать улыбку и недоумение по поводу своеобразной фантазии хозяина. Весь город знал, что хозяин «Огурца» — философ, но это не объясняло вывески. Впрочем, я приходил сюда не за философией.
…Округлость кувшина приятно холодила ладони. В углу ссорилась компания приезжих крестьян, но ссора развивалась как-то вяло и без энтузиазма. Просто кто-то называл сидящего рядом «пахарем», а тот прикладывал к уху руку, сложенную лодочкой, и на всякий случай сипел: «Сам ты!… Сам ты, говорю!… А?…»
Я проглотил алую, чуть пряную жидкость и вдохнул через рот, прислушиваясь к букету.
Задним числом я никак не мог избавиться от фразы, брошенной Хароном. Меня искал Пустотник. Незнакомый. Зачем? И почему он ушел, не дождавшись?!
Пустотники поставляли гладиаторов в школы всех округов. Никто не знал, где они их брали. Вернее, где они брали — нас. Бес на дороге не валяется… Значит, места знать надо.
Вот Пустотники и знали. С виду они были такие же, как и мы, а мы были такие же, как все. Но ни один бес с завязанными глазами не спутал бы Пустотника с человеком или другим бесом. Годы на арене, века на арене — и тебе уже не обязательно видеть стоящего напротив. Ты приучаешься чувствовать его. Вот гнев, вот ярость, вот скука и желание выпить… Вплоть до оттенков. А у Пустотников все было по-другому. Стоит человек, толстенький иногда человек, или горбатенький, а за человеком и нет-то ничего… Вроде бы поверху все нормально, интерес там или раздражение, а дальше — как незапертая дверь. Гладишь по поверхности, гладишь, а ударишь всем телом — и летишь, обмирая, а куда летишь, неизвестно…
Не чувствовали мы их. Самым страшным наказанием для манежного бойца была схватка с Пустотником. Я ни разу не видел ничего подобного, да и никто из нас не видел, не пускали туда ни бесов, ни зрителей, но зато я видел бесов, сошедших после этого с ума. Буйных увозили, сомнамбул увозили тоже, а тихим позволяли жить при казармах. Комнату не отбирали даже… Вроде пенсии.
Они и жили. И бес, задумавший неположенное, глядел на слоняющееся по двору бессмертное безумие, вечность с лицом придурка, затем бес чесал в затылке и шел к себе. Уж лучше рудники…
Я внимательно пролистал ближайшее прошлое. Вроде бы никаких особых грехов за мной не числилось, приступов тоже давненько не случалось… Тогда в чем дело? И почему надо лично приходить, когда достаточно вызвать через Претора, или и того хуже — через канцелярию Порченых… Не договаривал чего-то Харон, ох, не договаривал! То ли меня жалел, то ли сам не уверен был…
Я отпил вина и прижался к кружке щекой.
— Не занято?
Я и не заметил, как она подошла. Пожилая высокая женщина, даже весьма пожилая, одета скромно, но дорого, есть такой стиль; осанка уверенная, только не к месту такая осанка, в «Огурце»-то…
— Свободно, — сказал я без особой вежливости. — И вон там свободно, и там… Почти все столы пустые. Так что рекомендую.
— Благодарю. — Она, не сморгнув, непринужденно уселась напротив и потянулась за кувшином. За моим кувшином, между прочим… Широкий рукав льняного гиматия сполз до локтя, и я заметил литое бронзовое запястье с незнакомым узором. Кормилица чья-то, что ли, до сих пор оставшаяся в фаворе? Варварский узор, дикий, не городской…
— Хорошее вино, — сообщил я. — Дорогое. Очень вкусное, но очень дорогое. Если не верите, спросите у пахаря. Крайний стол у двери. Кстати, у них свободны два табурета.
— Отличное вино, — подтвердила она с еле заметным акцентом, и слой белил на сухом остром лице дрогнул, придавая женщине сходство с площадным жонглером. — Только эти невоспитанные селяне предпочитают недобродившую кислятину. А я в последнее время люблю сладкое.
Игривость тона вступала в противоречие с возрастом. Я промолчал, разглядывая сучки на столешнице, и внутренне прислушался. Что ж ты хочешь от меня, неискренняя гостья? Чего ты так сильно хочешь от меня, что зябко кутаешься в притворство и болтовню, и все равно я слышу легкий аромат опаски пополам с настороженностью…
— Я тоже, — ответил я. — Я тоже в последнее время предпочитаю сладкое. Последние двести семь лет, старая женщина, я всегда предпочитаю сладкое.
Я пристально посмотрел на нее, ожидая дрожи насурьмленных век, брезгливости жирно намазанного рта, отстраняющего жеста высохшей руки… Стоп, бес, неужели ты начал завидовать приметам времени?… Не надо, не тот случай… Люди не любят себе подобных, а уж подонок-бес наверняка не вызывает особых симпатий. Мы хороши на арене, и в сказках… Сколько легенд доводилось мне слышать о ночных похождениях нашей касты, и губы бесов щедро пачкались чужой кровью, и выли изнасилованные красавицы, а на заднем плане обычно изображался черный Пустотник — внимал, ухмылялся и ждал…
Чего ждал? Конца сказки?
Впервые понял я, что людская молва объединяет нас в одной упряжке — и это покоробило меня. Интересно, я смогу сегодня расслабиться?…
— Сможете, — заявила ненормальная старуха и залилась смехом. Чужим каким-то смехом. Краденым. — Вы говорили вслух, — поспешно добавила она, подливая мне в кружку. — Это у вас часто?
Вопрос прозвучал на удивление серьезно.
— Нет. Это я готовился к нашей встрече.