Страница 24 из 25
И было у нас с Котиком объяснение.
Как раз в тот день мы сдали последний выпускной экзамен – историю. И всей гурьбой пошли на Приморский бульвар. Это уже стало традицией: после экзамена, еще не остывшие, – на бульвар. А там – солнце и куцая тень от акаций, синяя вода с пятнами мазута, пламенеющие в клумбах олеандры. Близ парашютной вышки мы заняли боковую аллею, все скамейки, и был большой галдеж, смех – ну, как обычно.
Я сразу заметила, еще когда вышли из школы, что Котик держится возле меня. Я была немного расстроена: на первые два вопроса – о восстании Пугачева и о первой русской революции – ответила правильно, а на третьем вопросе забыла одно из шести условий товарища Сталина. И получила «хорошо». Котик меня утешал: это же хорошо, что «хорошо»… Он-то, конечно, получил «отлично», у него отродясь других отметок не водилось.
Мы резвились на бульваре, потом понемногу стали расходиться. Вдруг я обнаружила, что мы остались вдвоем с Котиком в совершенно безлюдной аллее. Все ребята как-то незаметно смылись, а мы, увлеченные разговором, сидели на скамейке под акациями, источающими сладковатый парфюмерный запах.
– Мне пора домой, – сказала я.
– Подожди, – сказал Котик. – Надо поговорить.
– Мы уже поговорили. Мне уже все ясно – и про второй фронт, и про Польшу. Ты так хорошо объясняешь…
– Твоя ирония неуместна. – Котик надулся.
Я посмотрела на его лицо, обращенное ко мне в профиль. Линия лба и длинноватого носа у него была словно проведена по линейке. Красивая линия. В мягкой темно-каштановой шевелюре белели мелкие лепестки.
– На тебя акация просыпалась.
Я стала очищать его волосы от белых лепестков, но Котик вдруг схватил мою руку и впился в меня пылкими карими глазами.
– Юля, я хочу тебе сказать… я ухожу на войну…
– Знаю.
– Мне в военкомате предложили идти в артиллерийское училище в Тбилиси, но я отказался.
– Почему? По-моему, если кончить училище, то…
– А по-моему, надо скорее на фронт, – отрезал он. – Пока буду в училище, война может кончиться. А я хочу хоть одного немца…
Тут он осекся. Вспомнил, конечно, что у меня отец был немец.
– Хоть одного фашиста, – поправился Котик. – Ты понимаешь?
Я кивнула. И потихоньку потянула руку, которую он все держал в своей.
– Юля, я тебя люблю…
Он сказал это с какой-то отчаянной решимостью, но заметно понизив голос на слове «люблю». (Оно ведь трудно произносится.)
Я молчала, наклонив голову. Сердце сильно билось. Мелькнула глупая мысль: вот, вот вам, Эльмира и все, все девчонки, слышите? не вам, а мне, мне объясняется Котик в любви…
А он положил мне руку на плечо, и прижал к себе, и что-то шептал, и целовал мои волосы.
– Не надо.
Я отстранилась. Щеки горели, я сжала их ладонями.
– Я люблю тебя и хочу, чтобы ты меня ждала.
«Хочу, чтобы ждала» – это было похоже на него… такого победоносного…
Ах, как хотелось броситься к нему в объятия! Но что-то мешало… Ему и в голову не пришло спросить, а люблю ли я его…
– Ты будешь меня ждать, Юля, – не столько вопросительно, сколько утверждающе повторил он.
– Котик, конечно, буду ждать. Ты вернешься с войны, и мы… мы будем дружить, как раньше.
– Дружить?
– Ну мы же друзья, Котик… Прошу тебя, прошу… давай останемся друзьями…
Я увидела: в его пылких глазах промелькнуло потерянное выражение. Смуглое, благородно удлиненное лицо побледнело. В следующий миг Котик сморгнул растерянность и как-то странно усмехнулся.
– Ладно, – сказал он. – Останемся друзьями.
Молча мы вышли с бульвара, пересекли раскаленную на солнце Петровскую площадь и молча пошли по Корганова.
Вздорная дура, чего тебе надо? – словно нашептывал мне кто-то. Но я ничего не могла с собой поделать. Вздорная – ну и пусть… дура, дура, дура… только бы не разреветься…
На углу Молоканского сада оглушительно орали мальчишки:
– Па-апирос «Вышка» есть!
– Сахарин, сахарин!
– Свежий зелень!
Котик купил у всклокоченного пацана пару папирос, одну сунул в карман рубашки, а вторую прикурил у прохожего дядьки.
– Вот не знала, что ты куришь, – удивилась я.
– Ты многого не знаешь. – Не без язвительности он добавил: – Хоть мы и друзья.
На фронт Котик не попал. Команду, в которую его определили, отправили в Иран. Он написал мне оттуда несколько писем, из которых явствовало, что охрана коммуникаций – дело хоть и опасное, но скучное, однообразное, и питание плохое, и что он продолжает проситься на запад, на фронт, и еще я поняла по намекам в письмах, что у него – видимо, из-за настырности – были какие-то неприятности.
Потом наша переписка как-то незаметно угасла.
Я в то лето поступила в АзИИ – Азербайджанский индустриальный институт – на энергетический факультет.
Пожалуй, не стоит описывать мое учение в АзИИ. Физика давалась неплохо, начертательная геометрия – хуже. Лучше всего было с общественной работой. Я и сама до тех пор не ведала, какая я активная. Поспевала и в студенческом научном обществе что-то делать, и в волейбольных соревнованиях участвовать, и бегать в стрелковый кружок. И уже мне предложили войти в институтскую сборную по волейболу, но я отказалась: тренер команды, двухметровый красавчик, положил на меня глаз, стал очень уж настойчив, и я решила приостановить спортивную карьеру. Тренеру сказала: «А почему вы не на фронте?» В Баку было довольно много молодых мужчин, не воевавших, но я полагала, что они – нефтяники или другие незаменимые работники, имеющие бронь. Но тренер по волейболу? Знаете, что он мне ответил? «Ты думаешь, я дурак, да?»
А вскоре кончилась война. О, как мы ликовали в тот день! Смылись с двухчасовки по основам, всей группой (двадцать девок, четверо парней) поперли на бульвар, а куда же еще, а на бульваре – полно народу, тут пляшут, там качают какого-то командира с озабоченным (как бы не упасть?) лицом, и кто-то продает кунжутную халву, и мы скинулись и купили – какая вкуснятина! И теплый южный ветер, моряна, и бухта пронзительно ясна, остров Нарген – как на ладони со своими лиловыми откосами, и взгорок Баиловского мыса так здорово впечатан в глубокое, без единого облачка, небо…
Лучшее место на свете – наш бакинский бульвар.
А дома в тот вечер Калмыков закатил нам с мамой пир. Осетрина! Представляете? Свеженькую осетрину он откуда-то принес, и, пока мама ее варила, Калмыков, оживленный, опрокинул рюмку водки, и я немного выпила, хоть и с отвращением, а потом он – в честь победы – расцеловал меня, и все норовил в губы, но я уворачивалась и оттолкнула его, а он тянулся со словами: «Ну что ты, Юленька, такой праздник, такой праздник».
Я и раньше замечала оценивающий взгляд Калмыкова. Улыбочку плотоядную замечала. И между прочим, все чаще ловила на себе внимательные взгляды мужчин – на улице, в институте – всюду. Это, должна признаться, доставляло тайную радость, но и пугало в то же время. Я ощущала в себе беспокойство… да что говорить, мне хотелось любви. Но какая она бывает, я знала только по книгам – по тургеневским романам, которые мне очень нравились, по «Нашим знакомым» Юрия Германа да еще по удивительной книжке Олдингтона «Все люди враги». Но жизнь совсем не похожа на книги. Разве смогла бы я, подобно олдингтоновской Кате, смело и безоглядно пойти навстречу мужскому желанию? Да и Котик Аваков не очень походил на Тони Кларендона… Ох, ничего-то я толком не знала. Томилась беспокойством, смутными предчувствиями…
Прошел еще год, я заканчивала второй курс. Повседневные дела и заботы, к счастью, почти не оставляли времени для тайных моих мучений.
В конце апреля маму угнали в командировку в Красноводск. Каспар проводил там слет ударников, обмен опытом – ну что-то такое, точно не знаю. Группа каспаровских служащих отправилась туда на пароходе. Накануне отъезда Калмыков шутил: «Смотри не сбеги с парохода, как в восемнадцатом». Мама, озабоченная, давала мне наставления – как и чем кормить своего Гришеньку. Он любил вкусно поесть. А после еды брал мандолину и, склонив чернявую голову с некоторым просветом в вьющихся волосах на макушке, наигрывал что-нибудь из репертуара Шульженко, чаще всего «Я вчера нашла совсем случайно».