Страница 5 из 93
— Значит, она не… Осложнений никаких нет?
— Осложнений? Какие там в наши дни осложнения? Хотя и то сказать, дело оно нелегкое. Ничего в этом мире даром не дается. Ей сейчас швы накладывают.
— Что? Что вы сказали?
— Да чего ты всполошился? Господи, парень, да у тебя такой вид, будто ты от страха ума решился! Выпей-ка лучше еще виски — вон я вижу, у тебя за креслом бутылка припрятана. Все это ерунда. Вот нашей Бель так кесарево делали. До сих пор шрам остался.
Эдвин налил себе виски, не предложив миссис Джексон, поскольку все знали, что она убежденная трезвенница — в противовес своему мужу, горькому пьянице, — тем не менее она восприняла это как оскорбление.
— Ну, пошли! — сказала она. — Представление продолжается. Посмотрим!
Она хихикнула. Эдвин отрицательно потряс головой и стал катать стакан между ладонями. Миссис Джексон посмотрела на него не без лукавства, затем ее лицо просияло сочувствием:
— А, понимаю. Конечно! Тебе все это должно быть очень неприятно. Но имей в виду, ты сам во всем виноват. Сколько раз я тебе говорила — нужно быть напористей. С женщинами нужно быть потверже, а с Дженис тем более. — Наконец до нее, по-видимому, дошло, что замечания ее не слишком деликатны, и она поспешила загладить свою бестактность: — Ну ладно! Свет на ней клином не сошелся. Придет время, и найдешь себе кого-нибудь. Такой парень, как ты… — Здесь Эдвин впервые поднял на нее глаза, и миссис Джексон отпрянула, испуганная его холодным взглядом, — испуганная тем более, что он был так нехорош собой. — Ладно. Я пойду к ним и скажу, что тебе не до них. Я понимаю, Эдвин. Я им все объясню.
— Миссис Джексон, пожалуйста! Прошу вас, скажите, что я не хочу им мешать в такое время. Больше ничего. Они имеют право побыть одни своей семьей.
На этот раз миссис Джексон решила оскорбиться, усмотрев в его словах намек на собственную назойливость, и, выходя из двери, куснула напоследок:
— Ты даже не спросил, кто у нее родился.
— Кто у нее родился? — послушно прошептал он жалким голосом.
— Отличная девочка! — ответила она, просунувшись в дверь и отваживаясь смерить Эдвина, который сидел, отвернув голову, сердитым взглядом. — И вот что я тебе еще скажу: сделал ей этого ребенка, наверное, красивый парень — дети ведь красоту наследуют не только от матери.
По-соседски утешив его, миссис Джексон удалилась, а Эдвин уронил голову на колени и застонал — потрясенный кощунственным отношением к великому таинству, каким в его представлении было рождение ребенка Дженис.
Дженис лежала, откинувшись на подушки, в спальне родителей — в ее собственной негде было повернуться. Комната так и излучала тепло, словно вобрав радостное возбуждение, в которое привело рождение ребенка всех — кроме нее. Теплые тона обоев, слабый накал лампочки, еще не выветрившееся чуть хмельное чувство облегчения — здесь было покойно, как в колыбели. И тем не менее новоиспеченная мать, с лица которой уже сошел воспаленный румянец, лежала неподвижно, скованно, словно не желая ни в чем участвовать, словно отстраняясь от события, центральной фигурой которого была она сама. Доктор и акушерка уехали. Миссис Джексон ушла домой. Отец сидел внизу. В доме наконец улеглась суета. Делать было нечего. Личико младенца, лежавшего в колыбельке рядом с кроватью, трепетало тем первым ощущением жизни, которое приходит вслед за первым криком; склонившись над ним, стояла мать Дженис, Эгнис, и легонько покачивала колыбельку.
Дженис чувствовала, что настал момент решительно заявить о своем праве на независимость. Она упорно настаивала на этом с самого начала, но именно сейчас следовало поставить все точки. С самого того момента, когда ребенок наконец отделился от нее и она закрыла глаза, чтобы поскорее забыть кровь, крики, пережитые боль и страх, Дженис неотступно думала об одном — как она это скажет.
— Кто это снял коттедж старика Риггса? Что он за человек? — начала она тихим голосом, но прекрасно владея собой.
— Вот уж не знаю. Я его и не видела. Папа видел. Говорит, совсем молодой, — ответила Эгнис, не спуская глаз с ребенка, страшась нарочитости, с какой дочь игнорировала свое дитя — так, немало тревожа этим мать, держалась Дженис в продолжение всей своей беременности. Эгнис втайне надеялась, что чувства дочери изменятся после рождения ребенка — этого, однако, не произошло.
— Не понимаю, как кому-то могло прийти в голову поселиться здесь. Да еще молодому.
Дженис видела, что мать находится в том настроении, когда ей хочется одного — чтобы все как-нибудь уладилось, лишь бы самой ничего не предпринимать. И не из черствости, хоть и можно было принять это за черствость, а, скорее, из непреоборимой застенчивости и подавленности, заставлявших ее сознательно не замечать того, что могло вызвать одни слезы. Дженис посмотрела на свои вытянутые руки, — белые руки на белой простыне, до сих пор еще влажные, чуть поблескивающие, беспомощные и в то же время ищущие деятельности: иногда пальцы, встрепенувшись, начинали беззвучно барабанить по простыне. Руки ее не испытали страданий — пожалуй, только они одни.
Пока они разговаривали, младенец уснул, и Эгнис низко склонилась, словно ища на его личике признаки огорчения, которое она могла бы согнать своим дыханием.
— Мне ее не нужно, мама, — безжалостно сказала Дженис. — Вовсе не нужно.
— Ты просто устала, — ответила Эгнис, не оборачиваясь к дочери, — со многими женщинами так бывает. Не говори… так. — Она выпрямилась и зашептала, обращаясь к ребенку: — Ты моя прелесть. Да? Ну конечно! Прелесть, а не девочка.
— Я вполне… пойми, я отвечаю за свои слова, не брежу… в твердой памяти. Я с самого начала не хотела иметь ребенка и теперь не хочу.
— Что это твоя мама там болтает, — сказала Эгнис девочке, — вот ведь какая смешная! Утром-то самой стыдно будет. Верно я говорю?
— И кормить ее не хочу, — упорно гнула свое Дженис слабым голосом, покусывая нижнюю губу. — И прикасаться к ней не хочу. У меня, мама, нет к ней никаких чувств. Я знаю, тебе это непонятно, но это так. Ты настояла, чтобы я не делала аборта, — так вот… — Она замолчала было, понимая, какую боль причиняет матери, но тут же, ожесточившись, от сознания, что нужно довести дело до конца, что именно сейчас она непременно должна выяснить этот вопрос, продолжала: — Так вот, раз уж она родилась, можешь забирать ее себе. Ты же говорила, что заберешь? Говорила ведь! Говорила!
Эгнис вздрагивала всем телом; она боялась повернуть лицо к дочери, понимая, что, взглянув на Дженис, расплачется, а разве слезами чему-нибудь поможешь? Пусть уж лучше выговорится, ее тоже надо понять. Расплакалась в конце концов Дженис.
— Ты меня презираешь. Я же знаю. Только ты ведь не знаешь, как это получилось. А я не могу тебе рассказать. Не могу! Может, ты тогда и поняла бы, но я не могу. Ты меня презираешь. И все равно мне ее не нужно. Не нужно! Не нужно!
Она натянула простыню на голову и лежала, сотрясаясь от безудержных рыданий. Эгнис, теперь уже тоже обливаясь горькими слезами, подошла и, сев на краешек постели, стала осторожно поглаживать руку Дженис — она делала это почти машинально, в равной мере боясь согласиться с Дженис, протестовать или хотя бы попытаться понять ее.
— Ну что тебе сказать! — прошептала она наконец. — Не знаю! Эта крошка никому зла не сделала. Безгрешное дитя она. Я просто не понимаю, как ты можешь к ней так относиться. Но тебя я не презираю. Не смей даже говорить мне такое. Что бы ты ни сделала, я никогда бы не стала презирать тебя.
— Прости меня! Прости меня, мама! — Голос Дженис, заглушенный простыней, выражал такое отчаяние, что старшая женщина прикусила кулак, чтобы заглушить рвущиеся наружу рыдания. — Лучше бы мне не родиться на свет! Зачем? Зачем только я родилась!
— Т-с-с, успокойся! Т-с-с!
Эгнис положила руку на плечо Дженис и стала укачивать ее так же нежно, как качала перед тем младенца.
Муж Эгнис, Уиф, сидел внизу, слышал все это и не знал, что и думать. Казалось, ему бы только радоваться, однако праздничное настроение его омрачалось страхом за будущее — будущее дочери и ее ребенка.