Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 154 из 186

А что нужно вон той цыганке?

Ей потребовался плоский и гладкий камень удобной формы, и весом чтоб был он не менее девяти фунтов. Это тоже приказание Илисафты; камень нужен для молодой госпожи, дабы она могла на него опереться во время схваток. Пусть кто-нибудь немедля отыщет такой камень.

И словно из-под земли вновь появился конюший Симион. Ибо вновь раздались протяжные и отчаянные крики молодой боярыни. «Тяжелое наказание определил бог всему женскому племени», — думает Лазэр Питэрел.

Крики стихают. Но не проходит и четверти часа, как возобновляются снова.

Через час или два, когда (в который уж раз!) страшный крик огласил воздух, на крыльцо выскочила боярыня Анка.

— Где конюший Симион? Пусть сейчас же явится конюший Симион. Пусть немедленно придет, — так велит Илисафта.

Но конюший Симион был недалеко. Стоял неподвижно в углу крыльца, и в ушах его звенел этот вопль, терзая ему душу. Он глядел вокруг отсутствующим взором и не понимал, что делалось возле ворот, ведущих к конюшням. А возле тех ворот уже пылает большой костер. В стороне от огня — какое-то странное сооружение, которое со всех сторон рассматривает Лазэр Питэрел и, сердясь, возится с ним.

«Что такое? Кто приказывает немедленно явиться? Куда явиться?»

— Иди за мной, — ласково говорит ему боярыня Анка, — тебя желает видеть твоя супруга.

Сердце конюшего Симиона в страхе забилось: «Может, умирает Марушка?»

— Боже упаси, — с упреком говорит боярыня Анка, — как можно произносить такие необдуманные слова.

Отец Драгомир бормочет молитву у дверей спальни. Он склоняется перед конюшим, несмотря на свою тучность. Его парчовая епитрахиль блестит при свете горящих свечей.

Конюший Симион мнется в нерешительности. Спотыкается о порог; душераздирающий крик захлестывает его как горный поток; он останавливает застывший взгляд на жене. Женщины тесно сдвинулись и пытаются закрыть от супруга измученную схватками роженицу. Но широко раскрытые громадные глаза любимой устремлены на него. Они ему кажутся страшными, эти глаза, которые прежде смотрели на него с такой нежностью. В этих мутных глазах — безумие. Марушка протягивает руки и цепляется за волосы мужа. Трясет его голову. Отпускает и опять хватает. Затем в изнеможении падает на постель.

— Теперь уходи! Уходи! — выталкивают его женщины.

Конюший Симион выходит на веранду, совсем упав духом после этой неожиданной сцены. Подает знак Лазэру Питэрелу. Этот жест означает, что теперь земля может разверзнуться, и пусть в нее рухнут все живущие на этом свете люди.

Грохнула пушечка, пыхнув огнем в серые сумерки. Земля не разверзлась, но окна в спальне Марушки задрожали. Раздался еще один вопль — это крикнули все находившиеся там женщины.

Свершилось. Смилостивилась матерь божья. Пусть войдет конюший Симион. Боярыня Илисафта приказывает ему явиться немедля.

— Милости просим, честной конюший, взгляни на своего сына, — кланяется пана Кира. — Приняла его бабушка в собственные руки, смазанные священным елеем.

Симион чувствует, что слезы текут у него по щекам, когда его обнимает за шею бледная, измученная Марушка; в глазах у нее счастливое успокоение.





А появившийся на свет ребенок кричит громко и гневно.

Он будет достойным мужчиной, как его дед, и зваться он будет Маноле! — распоряжается боярыня Илисафта.

При родах сначала появилась левая рука, а затем уж голова.

— Он будет левшой… — негромко вздыхает Кандакия. — Поглядите, есть ли у него кунья метка.

Есть у него кунья метка. Стало быть, внук продлит род своих дедов и память о них в грядущих веках.

В это время старый конюший с отцом Никодимом находились на пастбищах, тянувшихся по реке Жижии. Заночевали они в лачуге старшего табунщика, некоего Журджи Кэпэцинэ; и, отдохнув, наутро всматривались в заречную даль. Перед ними, насколько хватало взора, простирался в одну сторону длинный холм, а в другую тянулись разделенные извилистым протоком плавни. Когда весной наступало половодье и разливались Прут и Жижия, вода достигала протока и прорывалась к лугам. Тогда затоплялись все камышовые заросли, виднелись лишь зеленые островки да переливались мутные волны. Но только схлынет вода, как сразу прилетают из чужих краев болотные птицы. Одни несутся бесчисленными стаями, летят куда-то дальше, заполняя небо и закрывая зарю, другие останавливаются здесь на гнездовье.

В ранний час августовского дня, когда старый конющий и Никодим оглядывали поросшие камышом и кустарником берега Жижии, птицы, которые царили в этом уголке мира, поднимались над камышами, над водной гладью и учили летать своих птенцов. Безбоязненно показывались всякого рода пернатые, от лебедей, пеликанов и гусей до самых маленьких летающих и плавающих птичек. Проносились со свистом ветра утки различных пород. Были тут и птицы неизвестной породы: одни с широкими клювами, другие с белоснежным хохолком, третьи в розовом оперенье. Были и журавли всякие, и цапли. Конюший смотрел, удивлялся да расспрашивал обо всем деда Журджу Кэпэцинэ.

Однако деду Кэпэцинэ было не до болотных птиц. У него дела поважнее — оберегать доверенные ему стада. Он показывал на луга, где были устроены загоны и где паслась скотина. У каждого пастуха было по сорок волов или по шестьдесят телят. Из-за этих стад Кэпэцинэ и жил тут, не видя людей по целому году; борода у него косматая, дремучая — отросла от глаз до пояса. В бурке, в островерхой меховой шапке, с палицей, окованной медными гвоздями, он казался выходцем с того света; он не знал ни господаря, ни сучавских бояр; для него царем и богом был конюший Маноле.

Подручными у него состояли парни, собравшиеся со всех концов Молдовы; вместе с ними он вел упорные битвы, битвы с водою, со зверьем, с зимою. Каждый пастух держал при себе собаку. Журджа Кэпэцинэ имел двух псов. Плату за свой труд он получал после продажи скота. Съестные припасы для себя и девяти парней он возил из-за Прута.

— Как же вы привозите просо? — спрашивал Маноле.

— Как можем. В этом краю, конюший Маноле, с тех пор как мы с тобой сговорились, мы ни разу не пострадали от грабителей; По правде сказать, здесь, у Прута и Жижии, живется нам нелегко, однако живется. Достатка всякого много, неподалеку пасеки и сыроварни, а людей мало, они, как и мы, обречены на одиночество. Вы, ваши милости, живете в горах, в домах, на земле, а мы тут как кроты живем.

— Зато денег копите немало.

— Что толку, хозяин. Достаток есть, да он для брюха, а не для души! Нет здесь ни церкви, ни корчмы. Случается, забредет какой-нибудь музыкант, сыграет что-нибудь, да и улетит, как улетают птицы из плавней. Тяжелее всего нам приходится зимой, в непогоду, в метели, когда живем мы в загонах вместе со скотом. Волков и воров мы не боимся; ежели воры посмеют сюда сунуться, то не ступать им больше по земле. По нашим законам, ежели где застанем вора, тут ему и могилу роем. Теперь, хозяин, как и два года назад, мы просим тебя замолвить словечко за нас князю и испросить соизволения построить здесь, меж Прутом и Жижией, церковь и чтоб священника сюда прислали. Построим мы тут село, женщин найдем, обоснуемся и жить будем, как все люди.

По дороге домой, в Верхнюю Молдову, конюший нет-нет да и заговаривал с иеромонахом Никодимом о просьбе деда Журджи Кэпэцинэ. Он дал старику обещание и беспокоился теперь, сможет ли его выполнить.

— Понимаешь, дорогой сынок отец Никодим, — вздыхал конюший, — жаль мне стало нашего волопаса после всего, что он рассказал. Жаловался он мне и прежде, но теперь что-то уж очень грустно было слушать его. Все преходяще, отец Никодим, исчезнем мы, как те птичьи стаи, что мы видели здесь, уйдем и не возвратимся. Вот и надобно позаботиться, чтобы осталась на этом свете память о нас. И еще скажу тебе: понапрасну лечил меня медведь цыгана Заилика. Что было, то сплыло, молодости не вернешь.

Никодим, тряхнув головой, улыбнулся.

— Видно, батя, господь бог посылает и простым пастухам Молдовы такие же мысли, какие тебе в голову приходят. Не будь таких мыслей, не рыли бы люди колодцев, не воздвигали бы церквей.