Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 146 из 186

Тут вскакивает конюший Маноле и начинает кричать, — ты же знаешь, как он иногда кричит: «Что такое! Я и не думаю об этом! Второй конюший делает государево дело, и хватит об этом! И чтобы я не слышал более ни звука! Никакого нытья! Целыми днями здесь, в Тимише, женщины без конца говорят о снах, заклинают, гадают на бобах. Да оставьте меня в покое! Ни о чем меня не спрашивайте! С меня хватит других забот!» Чудеса, люди добрые!

Старшина Некифор на минуту замолчал, подмигнув отцу Никодиму.

Они сидели на крыльце, наблюдая за тем, что делается во дворе. Брат Герасим доставал воду из колодца, выливал ее из бадьи в колоду и поил оседланного коня старшины. Солнце словно остановилось над горами, поросшими елями; до вечерни оставался еще целый час.

— Чем же именно занимается батюшка? — спросил отец Никодим, и на лицо его вдруг набежала тень.

— Да находит занятия себе. Утром отправится на пасеку, там его ужалит пчела, да не куда-нибудь, а прямо в глаз, так что приходится смотреть на мир божий лишь одним глазом. После обеда сядет на коня, поедет на конный завод, будто для того, чтобы держать совет с конюшим Симионом. Сойдутся отец с сыном и играют в молчанку, — это называется у них «держать совет». Не будь там боярыни Марушки, старый Маноле и рта не раскрывал бы. «Батюшка, — говорит она, — оставь заботы». — «Нет у меня никаких забот», — отвечает ей Маноле. «А у Симиона есть?» — «Да и у меня нет», — ворчит Симион. «Ну, вот и хорошо, — смеется боярыня Марушка. — Но ежели у ваших милостей нет забот, то есть они у князя Штефана. А Ждер — княжий человек».

Отец Никодим изумляется:

— Так и говорит?

— Вот именно. Мне сам конюший Маноле сказывал. И он тоже смеялся, — доволен своей снохой.

— Она так Ионуца и называет — Ждер?

— Иначе и не зовет. И еще говорит: он, мол, когда-нибудь совершит такое, что мы рты раскроем от удивленья.

— Кто это говорит?

— Опять же она, боярыня Марушка, о своем девере.

— Да?

— Уж таковы, скажу тебе, отец Никодим, все женщины. Боярыня Марушка в тягости; она не нахвалится Ионуцем, и хочет родить такого же храброго мальца, как ее деверь. Боярин Маноле говорит, что Марушка стала страсть как привередлива. Другие женки начинают привередничать раньше, а она на шестом месяце. Говорит: было бы неплохо, ежели бы и другие конюшие отправились в Ерусалим. Это, стало быть, она Симиона язвит.

— А зачем?

— Так. Коли Ионуц, мол, послан раздобыть щепку от креста господня, то пусть и остальные конюшие отправляются ему на помощь. Ей, кажись, был знак, что иначе и быть не может. И боярыне Илисафте то же самое привиделось. Да только она не осмеливается погнать в Ерусалим старого Маноле. Приснилась Марушке большая война с нехристями. И вбила она себе в голову, после того как держала совет со свекровью, что беспременно нужно достать частицу животворного креста, и пусть преосвященный митрополит опустит ее в святую воду, которой будет окроплять войска, благословляя их в день сражения.

Над долиной, где стоит монастырь, струится, словно незримая река, тихий ветерок, мало-помалу спадает духота августовского дня. Поют в траве по склонам холмов перепелки, трещит коростель. Орлы, которые царят в здешнем прозрачном небе, реют на недосягаемой высоте. Уже раздается звон колокола на колокольне церкви Вознесения в крепости. Затем колокол смолкает, и над святым местом воцаряется покой; и кажется он глубоким и вечным, ибо простирается над могилами усопших и над мертвенной жизнью монахов.

— Так я двинусь, отец Никодим.





— К чему спешить, старшина Некифор?

— Пора собираться. Кто знает, что творится у меня дома, ведь я не был там с позавчерашнего дня.

— Стало быть, ты едешь не из Вынэторь?

— Нет, отец Никодим, еду оттуда, куда Макар телят не гонял. Чудеса, да и только.

— Случилось что?

— Случилось, батюшка, что настало время вырвать мне еще один зуб. Того цыгана, что выдрал мне зуб лет пять-шесть тому назад, уже нет в живых. Отдал он богу душу, и душа его отошла в цыганский рай. Зубы он рвал отменно, имел подходящие щипцы, и рука у него была легкая. А вот как нынче схватило у меня зуб, то уж это чистая беда, несчастье, право, словно отца с матерью второй раз потерял. Что делать? У сына того цыгана по прозванию «Верзила» остались отцовские щипцы, а умения-то нет никакого. Избави тебя бог, отец Никодим, от зубной боли, — другого благословения я не знаю. Знаешь ли, какова она? Готов броситься на землю, кататься по ней и бить пятками в небеса. И чтобы как-то утихомирить боль, ничего не остается, кроме как пить горилку. Но едва протрезвеешь, снова схватывает. Нашел я тогда в Лунке за Немцишором одну бабку, которая научила меня укутаться одеялом и посидеть с разинутым ртом над кастрюлей с кипящим отваром белены. Испробовал я это, и показалось мне тогда, будто упал в горшок с варевом червячок с булавочную головку; но и это не помогло. Тогда я стал бродить по ярмарке — людей расспрашивать; одной рукой коня тяну в поводу, другой за щеку держусь и спрашиваю: что делать, куда идти? И только лишь в Бае я разыскал человека, который умеет драть зубы. Истинный мастер! Теперь и свет мне стал милее. Ежели у тебя заболят зубы, отправляйся в Баю, к дьякону Прекупу Мортынтею. Он такой худющий, безбородый, что и смотреть-то на него муторно, но зубы рвет отменно.

— Ну что ж, старшина, не стану тебя задерживать, езжай с богом, но прошу тебя: пришли весть из Тимиша.

После того как уехал старшина Некифор, вновь послышался колокольный звон, — звонили к вечерне.

Отец Никодим вспомнил, что день субботний, и стал готовиться к большой службе. Он надел новую рясу и клобук, накрутил на пальцы четки и в задумчивости направился к серым стенам крепости. Прошел через наворотную башню, не обращая внимания на вечернее стрекотанье ласточек, обучавших своих птенцов летать, вошел в храм Вознесения, погрузившись в свои мысли, сел в левой стороне, поближе к клиросу и певчим; слух его словно притупился, но взор широко открытых глаз был устремлен к прославленной иконе богоматери, написанной Лукой Евангелистом.

«Вот уже и август в разгаре, — размышлял отец Никодим, — и лето скоро уйдет, как и старшина Некифор, который погостил недолго и ушел».

Нельзя сказать, что монахи, избравшие отшельнический образ жизни, могут полностью подавить в себе человеческие чувства, позабыть прошлое и отрешиться от мира. Кое-кому это, правда, удалось, и они, уединившись навсегда в пустыне, заслужили, без сомнения, немеркнущую радость. Однако многие остаются слабы духом, и, когда до них доходят вести из покинутого ими мира, сердца их смягчаются и поддаются умилению либо грусти.

С каких уж пор не видал благочестивый инок Никодим родных из Тимиша? Давно не видал. С начала марта. С самого мясоеда. Тогда матушка уговорила его приехать, дабы благословить пиршество в разговенье. За ним приезжал Ионуц. С тех пор он не бывал в Тимише, и никого не видел, кроме Ионуца в петров день.

У этого любимца всех Ждеров есть привычка время от времени поднимать всех родных на ноги. Так и тогда, в петров день, он нагрянул вдруг исповедаться, просить совета и поддержки, и было невозможно не исполнить все его просьбы. Ведь когда он просит, то уж как устоять перед взглядом его карих глаз? Теперь-то он умеет найти нужные слова, ведь он уже зрелый муж, но глаза все те же, как были в детстве, когда он едва доставал головой до пояса старших братьев.

Очевидно, сейчас он послан на тайную службу. Судя по слухам, дошедшим из Тимиша через старшину Кэлимана, беспокойство как туча нависла над стариками: они ничего не знают, ничего не слышали, не получили ни одной весточки. Ионуц не подавал никаких признаков жизни.

Ежели бы, боже избави, что-нибудь случилось, об этом стало бы известно: плохая весть летит как стрела, и не бывает смерти, которая осталась бы неведомой. Придет время, Ионуц даст о себе знать, и сердца его родных успокоятся.

«Хорошо было бы, — думает отец Никодим, — навестить матушку. Повидал бы и других, укрепил бы в них дух терпения, успокоил бы всех. Надо убедить женщин, и старых и молодых, что пора избавиться от привычки верить снам».