Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 77

Вот за это главное — за ветер больших чувств и солнце прочной человеческой натуры — и дорог автору этой книги знакомый с детства рабочий характер «железнодольца». И если для писателя-фронтовика, за какую бы тему он ни взялся, критерием отбора и художественной правды остается «военная мерка», то для Николая Воронова, когда он кладет на стол чистый лист бумаги, «точка отсчета» своя, прежняя — уральский Железнодольск и его люди.

«На горизонте белые, в извивах грифельных долин, уральские горы. И опять чудится: никогда не была так близка сердцу эта земля. Либо я сильно соскучился о ней, либо с годами бережней, зорче воспринимаешь все то, чем живет она и что создается на ней».

Писатель знает, понимает и любит человека в труде. Чем больше узнает, тем больше любит.

Вадим Соколов

ГОЛУБИНАЯ ОХОТА

Повесть

Петька Крючин был счастливчиком! Во-первых, он держал голубей. Во-вторых, жил на конном дворе, в доме, крытом пластинами шифера. В-третьих, у него был отец, да вдобавок к отцу — старший брат, тоже заступник и взрослый человек. Я не завидовал Петьке. Хотя с той мальчишечьей поры прошло много лег, я точно помню, что не завидовал. Просто становилось обидно, когда он гонял голубей, а калитка и ворота были заперты, и ты, отираясь возле них, страдал, как от большого горя, а над твоей маятой издевался какой-нибудь Федька Печерников, у которого уже растут усы, и так тебя допекал, что ты кидался на Федьку драться, но не мог его одолеть. Вот тогда и становилось обидно, что у Петьки столько всего: и голуби, и лошади, и отец, и старший брат, а ты безотцовщина, и что мать и бабушка не разрешают заводить голубей, упирая на то, что барак против этого и что совсем плохо буду учиться.

Я назвал Петьку счастливчиком не потому, что раньше считал его счастливчиком: я назвал его так теперь. Тогда я жил с постоянным чувством счастья, поэтому только изредка обнаруживал различие между Петькиным и собственным положением, но и оно тотчас забывалось: вспоминал о матери. Для меня никто и ничто не могло быть равнозначно ей. Если бы мне отдали все голубятни и конные дворы города, а для защиты приставили борцов госцирка, лишь бы я согласился жить порознь с матерью, то я, сколько бы ни уговаривали, не пошел бы на это.

Вероятно, еще потому мои обиды были короткими, что Петька обычно пускал меня во двор, правда, со строгим предупреждением, чтобы я смирно стоял в сторонке вместе с другими мальчишками, которых он выделял, покуда не понадоблюсь.





Поднимался Петька на зорьке. Покамест въезжают во двор, сидя перед своими грохочущими бочками, те золотари, что работали ночью, да выезжают со двора те, которым днем орудовать черпаками, он проснется, а потом уж и не улежит в постели: чуть свет заядлые голубятники обганивают молодых и новых голубей, тут самый раз и ловить чужаков. И мы, конечно, поднимаемся рано. Он привечает нас, но мы ему и нужны. И если не появишься вслед за солнцем, то он будет покрикивать на тебя, а когда проспишь часов до восьми, то не станет замечать. Прогнал бы, куда было бы легче. А то и прогонять не прогоняет, и словно тебя нет во дворе.

Но обычно было иначе. Ты входишь во двор — Петька подметает землю перед будкой, поглядывая на небо. Он разноглазый, чуточку раскосый, а на редкость зорок. Время от времени он посылает кого-нибудь из нас: меня, Саню Колыванова (он, чуть пригибаясь за нашими спинами, курит, выпуская дым под рубашку: Петька ненавидит куряк), Колесника, по прозвищу Генка Надень Малахай, или сивого Тюлю (он полуспит, и его синеватые веки закрываются, будто вечером у курицы) — посылает сбегать то к голубятне татаренка Мирхайдара, то к голубятне Жоржика Мингани, отец которого был на строительстве металлургического комбината в группе техспецов, приехавших из Италии, было надумал остаться в городе, женившись на Кате Иванцовой, но, как повторяла она, в самый раз спохватился и улизнул.

Прибежав обратно, мы сообщали Петьке о том, что происходит возле их будок. Если нам удавалось подслушать, что либо тот, либо другой собирается  ш у г а т ь  нового голубя или пискунов из свежего выводка, мы стремглав мчались на конный двор. Петька давал нам турманов, лебедей, рябых, краснохвостых, желтых, бусых, и мы  п о д т а с к и в а л и  их, то есть, выдернув подол рубахи из-под ремня, выпускали их под стаю Мирхайдара и Жоржика. Когда голуби уводили с собой чужака и он вместе с ними кружил над конным двором, тут хмуроватый, мерный Петька становился проворно-резким. Он швырял из будки нелетных голубей, засидевшихся — выводили птенцов, отяжелели, отвыкли летать, обдерганных, связанных в крыльях, даже пискунов, у которых еще не совсем отросли костыши. Потом он хватал их с земли, подбрасывал, они падали, треща перьями. Этот треск напоминал распадение молниевых разрядов. Наверно, из-за этого и казалось, что сам Петька, ш у р у я, выделяет электрический ток. Голуби, соскучившиеся за ночь о полете, тянули вверх. Но в конце концов на них действовало то, что Петька беспрерывно давал осадку, они начинали снижаться и садились рядом на пол — на подметенную землю. Петька бросал горсть зерна поближе к порогу, туда устремлялись голуби, чужак, поозиравшись, семенил к пшеничке (и он не прочь полакомиться) и оказывался в будке, куда Петька загнал его вместе со своими голубями, а то и забил ладонью, когда он, вспорхнув с порога, хотел рвануть в высокую синь.

Однажды унесли Петькиных голубей. Тихо унесли. Запора не срывали, жесть не сдирали, досок не выламывали. Отомкнули пудовый амбарный замок и опять закрыли, сложив голубей в мешок. Аккуратисты! Никто из голубятников не мог припомнить таких чисто работающих воров.

От зари до зари он топтался возле будки: лицо вскинуто вверх, кепка валяется на полу. Ждет, что придут его голуби — умные, натасканные, везде выбрасывал их на дальних окраинах, и отовсюду прилетали. Связывай не связывай, обрывай не обрывай — п р и д у т. Пискуны, и те наверняка  п р и д у т. Неделя миновала, однако голуби не появлялись. Ни старые, ни молодые. А он все смотрел в небо от рассвета до заката. И тогда мы, кого презрительно дразнили «Петькиными шестерками», стали ездить и бродить по городу. Повезло лишь мне: я обнаружил пару краснохвостых и лебедей на Туковом поселке у голубятника по кличке Банан За Ухом (в действительности у него за ухом было родимое пятно, крупное и продолговатое). Ни слова не говоря, я достал из гнезд краснохвостых и лебедей и сунул за пазуху. Выйдя из балагана, я схватил стальной прут, и, покамест с оглядкой шагал до трамвая, мне пришлось отмахиваться от самого Банана За Ухом и от его приспешников.

Петька плакал, говорил, что разрешает мне в его отсутствие брать ключ от будки и выпускать голубей, а назавтра, когда мы осадили сахарно-белого чужака и попробовали схватить с пола, но не сумели — на пшеницу не позарился, а когда теснили к открытой двери, взлетел на конек будки, — то Петька обвинил в этом меня и толкнул плечом, чего раньше не позволял. Я ушел. Даже у барака слышался его несправедливый ор.

Вечером я выцыганил у матери червонец. Пришлось пообещать, что в новом учебном году добьюсь хорошей успеваемости и дисциплины, что не буду камнями спугивать голубей с барачной крыши и переплывать пруд в том месте, где ширина около двух километров.

Поутру бабушка забрала меня и Саню Колыванова на могилки, где покоился ее сын Александр Иванович, доводившийся мне дядей, а Сане отцом. Мы переплыли пруд на катере и двинулись в гору. До того, как Урал перегородили плотиной, кладбище находилось недалеко от воды; чтобы не залило, его перенесли на холм. Куда закопали прах Александра Ивановича, бабушка не знала, но всегда садилась рядом с бугорком, на котором рос паслен. Тут она кормила нас и, прежде чем спуститься к Уралу, выкладывала из корзины в ровик возле могилы крендели, шаньги, яички, конфеты — для нищих, для детей и для всякой божьей твари. Все это она посыпала серебром, вынутым из кармана фартука, который по-деревенски назывался запоном.