Страница 2 из 77
Производство, грохот машин и холод металла, не способны подавить и обесцветить Надину жизнь — наоборот, на каждом шагу эта рабочая девчонка находит все больше и больше пищи для жадного, пытливого ума и сердца. Рабочий поселок для нее — не только отцовское наследство, привязанность к семье, первая остановка на пути в «большую жизнь». Он сам — большая жизнь во всей ее многокрасочности, достаточно большая, чтобы не переставать в ней удивляться, волноваться, открывать и любить. Без громких слов и деклараций в недолгих страницах «Гудков паровозов» Н. Воронов сумел показать и доказать эту любовь.
А начиналось все, как помните, с «маслянисто-черных, красно-колесных, отпыхивающихся дымом и паром машин» и их разноцветных гудков…
Героям вороновских рассказов не меньше, чем кому-либо другому, знакомы и дороги красота наших берез, прохлада лесного ключа, щемящая грусть осенней нивы — все то, чем так богаты привычные пейзажи старой и новой нашей прозы. И Воронов, хорошо знавший и горячо любивший Константина Паустовского (но никогда не подражавший неповторимому, проникновенному и «тихому» его голосу), может при случае вспомнить: «Вдоль родника тянулся осинник. Тоненькие стволики, матовая зелень и приятная горьковатость коры, избела-голубоватый подбой листьев — сколько в этом изящества и деликатности. Да еще мягко белеют из травы ландыши. Да еще медно желтеют над прогалинами и полянами бубенцы купальниц. Да еще курлыканье ключа».
Однако вороновскому герою не менее близки и дороги свои, сугубо «железнодольские» краски, тот современный, бурно меняющийся промышленный пейзаж, у которого не нашлось пока своего Паустовского. «…Я представил трансформаторы под дождем, синее трескучее свечение, летающее вокруг штырей многоюбочных изоляторов (это явление называется коронированием, оно иногда вызывает короткое замыкание, но я, грешным делом, люблю его за красоту), представил медногубые автоматы постоянного тока, литой — так он плотен — гул мотор-генераторов, забористый воздух аккумуляторной, уставленной банками тяжелого зеленого стекла». Ведь надо по-настоящему все это пережить и почувствовать, чтобы решительно и полемично в наш век литературных увлечений «деревенской тишиной» и жизнью на природе (увлечений, в которых кое-кто из художников ищет спасения от холодности и механистичности, увы, существующих еще «производственных романов») со всей определенностью заявить об иной красоте, об иных радостях для души: «В дни трудных настроений я легче чувствую себя наедине со станками. Их железная ненавязчивость действует успокоительно. Кажется, что, вращаясь, валки, становящиеся все зеркальней и зеркальней, наматывают на себя мои думы. И от этого мягче на сердце: не бесконечны горькие думы, день, ну, пусть неделя, и они как бы навьются на валки и наступит отрадное внутреннее равновесие».
Значит, все-таки есть своя душа, своя поэзия, своя нравственная сила не только в красках луга или вечерней зари, но и в лязге железа, в гудках и дымах металлургического гиганта, в конвейерном ритме заводского цеха?
Есть, утверждает Николай Воронов. И если заметить это нам удается реже, чем проникнуться красотой и чистотой окружающей природы, то виной тому не только традиционная «настроенность» наших чувств и ограниченность представлений о современной технике, а прежде всего недостаточное понимание психологии людей труда. Характер современного героя, его душевный мир шире, богаче вчерашних, традиционных представлений о нем — вот что утверждает Воронов своими книгами, снова и снова возвращаясь в свой Железнодольск.
Разумеется, любовь к заводскому человеку, «рабочему характеру» — не открытие и не монополия одного Воронова. Сотни старых и новых произведений на эту тему проникнуты не менее искренней любовью к герою дня. Только часто это еще не подлинная страсть, а первая влюбленность — пылкая, горячая, но поверхностная, без достаточного интереса и проникновения к нравственным корням и сокам изображаемой жизни. Отсюда нередко и удручающая серость, монотонность, разрыв между интересным делом и скучным словом «заводских» героев на страницах многих из этих книг.
К пониманию глубины, многослойности рабочего характера Н. Воронов движется постепенно. Не случайно добрая половина написанных им книг начинается с детских лет главного героя. Это не только «страна собственного детства» — это еще и желание подвести читателя к постижению новых проблем и психологических ситуаций последовательно, начиная с элементарных, «детских» вопросов. Для меня такой первой ступенькой в знакомстве с вороновским Железнодольском стал рассказ «Кормилец».
Отец Петьки Платонова работал на металлургическом заводе люковым, шуровал в брезентовой робе где-то там, на самом верху коксовых печей, и мечтательному подростку эта ежедневная игра с огнем казалась чем-то чертовски завлекательным и возвышенным, как непонятные слова «бункер» и «планир». Но вот однажды Петька с другом прокрались на завод и увидели люкового: «Он остановился, подцепил крючком металлическую крышку и шагнул к огненной дыре. Грязное пламя ударилось о грудь, сплющилось, раздвоилось и обхватило его туловище, точно клещами, желто-красными языками. Петьке показалось, что этот человек в огне — его отец: та же костлявость, та же немного сутулая спина. Он испугался, что мужчину, похожего на отца, обожжет, и чуть не закричал от тревоги, но в это время пламя начало втягиваться в яму, откуда выметывалось: высокий захлопнул его крышкой и побежал к другому люку. Петька вгляделся и по большому носу, как бы продолжающему линию лба, узнал в человеке, одетом в брезентовую робу, отца.
— …Петька, что ли?.. — Григорий Игнатьевич засмеялся, положил тяжелую пятерню на Петькину голову и, щуря золотистые, в красных прожилках глаза, сказал:
— Тут вот я и тружусь, сынок».
Сцена написана сурово и беспощадно, во всей подлинности тех времен и того завода, но каков же психологический итог такого прозрения Петьки — полное разочарование в отцовском деле и вообще в красиво сочиненной юностью «романтике труда»? Вовсе нет — Петькина любовь к отцу и его делу просто поумнела, повзрослела: «С этого дня Петька еще больше стал любить отца за то, что он, несмотря на усталость и заботы, всегда весел и ни на что не жалуется, а если заходит речь о трудностях работы, ловко сводит разговор к шуткам».
Выросший Петр становится инженером и возвращается на завод. Он старается, где только возможно, избавить людей от ежедневных жестоких, хоть и красивых с виду, схваток с огнем. Впечатления и краски заводского детства для него не померкли, он легко обнаруживает их и сегодня, видя при этом совсем иной смысл в давно знакомой картине: «Небо над невидимым отсюда заводом по-обычному вязко клубилось чадом. Когда Петр был мальчишкой, то восторженно глядел на этот чад. Ему нравилось, как смешивались разноцветные лоскуты мартеновского дыма с ярко-желтыми султанами сырого коксового газа и волнистыми грачиной черноты столбами, выпучивающимися из труб электростанции. А сейчас, зная истинную цену этому зрелищу, он хмурился, хотел яростно, нетерпеливо, чтобы налетел ветер на ядовитое месиво и расхлестал его».
Когда-то вот так же яростно и нетерпеливо писал молодой Шолохов о неоправданных восторгах перед степным ковылем — травой бесполезной, горькой и вредной, но упорно воспеваемой и перепеваемой за свою внешнюю красивость. К истинной — внутренней, а не внешней — красоте и поэтичности заводского труда устремлен сегодня и герой лучших рассказов Воронова.
Он, вороновский рабочий парень с Урала, склонен больше судить о людях не по словам, а по поступкам. «В речах мы почти все человеколюбцы. А если кому надо помочь или облегчить страдания в дни горя, некоторые из нас под всяким предлогом — нырь в кусты. Подрасплодились «теоретики». Ненамеренные. Нет. Они убеждены, что они человеколюбцы. Просто на доброе дело характера не хватает».
Этому заводскому парню чужды и противны прикрывающиеся высоким рабочим званием чванливые себялюбцы и гуляки, вроде Мацвая из повести «Не первая любовь».