Страница 86 из 103
— Я вспоминал о вас. — Он остановился, не зная, как назвать ее. Она сейчас же заметила это.
— Вы еще ни разу не называли меня моим старым именем. Вы помните мое имя?
— Я вспоминал о вас, Крошка Доррит, каждый день, каждый час, каждую минуту с тех пор, как нахожусь здесь.
— Да, да?
Он видел, как ее лицо вспыхнула радостью, и ему стало стыдно. Он — разбитый, нищий, больной, опозоренный арестант.
— Я пришла сюда прежде, чем отперли ворота, но не решилась идти прямо к вам. Я боялась, что скорее расстрою вас, чем обрадую. Тюрьма показалась мне такой спокойной и в то же время такой чужой, воспоминания о моем бедном отце и о вас нахлынули на меня с такой силой, что я не могла справиться со своим волнением. Но мы зашли сначала к мистеру Чивери, и он проводил нас сюда и провел в комнату Джона, мою старую комнатку, помните, и мы посидели там, пока я оправилась. Я подходила к вашей двери, когда принесла цветы, но вы не слышали.
Она выглядела более женственной, чем при их разлуке, и итальянское солнце покрыло загаром ее лицо. Но в остальном она не изменилась. Те же застенчивые, серьезные манеры, которых он никогда не мог видеть без волнения. Если они приобрели теперь новое значение, потрясшее его до глубины души, то потому, что изменился его взгляд на нее, а не она сама.
Она сняла свою старую шляпку, повесила ее на старом месте и без шума принялась с помощью Мэгги чистить и приводить в порядок комнату, обрызгивая ее душистой водой. Затем распаковали корзину, в которой оказался виноград и разные фрукты. Разложив их на столе, она что-то шепнула Мэгги, и Мэгги куда-то исчезла с корзиной, но вскоре вернулась с новыми запасами: прохладительным питьем, желе, жареными цыплятами и вином. Управившись со всем этим, она раскрыла свой рабочий ящик и принялась шить занавеску для окна, и вот он снова спокойно сидел в кресле, а Крошка Доррит работала подле него, и ему казалось, что мир, принесенный ею, разливается по всей тюрьме.
Видеть эту скромную головку, наклонившуюся над шитьем, эти проворные пальчики, занятые работой, от которой ее сострадательные глаза часто отрывались, чтобы взглянуть на него, и всякий раз в них дрожали слезы; наслаждаться этим счастьем и утешением и сознавать, что вся самоотверженность этой великой души, все неистощимое сокровище ее доброты устремлены на него, на облегчение его горя, — всего этого было недостаточно, чтобы поднять его физические силы, уничтожить дрожь его голоса или рук. Но всё это внушало ему душевную бодрость, которая росла вместе с его любовью. А как он любил ее теперь! Слова не могли бы передать этого чувства.
Они сидели рядом в тени тюремной стены, и тень эта казалась ему теперь светом. Она не позволяла ему много говорить, и он только смотрел на нее, откинувшись на спинку кресла. Время от времени она вставала, подавала ему стакан или поправляла подушку у него под головой; затем снова садилась и наклонялась над работой.
Тень двигалась вместе с солнцем, но Крошка Доррит оставалась вместе с ним и отходила от него только в тех случаях, когда нужно было чем-нибудь услужить ему. Солнце село, а она всё еще была с ним. Она кончила работу, и ее рука лежала на ручке кресла. Он положил на нее свою руку, и она сжала ее с робкой мольбой.
— Дорогой мистер Кленнэм, мне нужно оказать вам несколько слов, прежде чем я уйду. Я откладывала это с часу на час, но теперь должна сказать.
— Я тоже, милая Крошка Доррит, я тоже откладывал то, что мне нужно вам сказать.
Она с беспокойством поднесла руку к его губам, точно желая остановить его, потом снова уронила ее на прежнее место.
— Я не поеду больше за границу. Мой брат поедет, я же останусь здесь. Он всегда любил меня, а теперь относится ко мне с такой благодарностью, только за то, что я ухаживала за ним во время его болезни, что предоставил мне свободу оставаться, где хочу, и делать, что хочу. Он говорит, что хочет только одного: видеть меня счастливой.
Только одна яркая звезда светилась на небе. Она глядела на нее, точно в ней светилось заветное желание ее сердца.
— Вы, я думаю, сами поймете, что мой брат вернулся в Англию только для того, чтобы узнать, оставил ли мой дорогой отец завещание, и вступить во владение наследством. Он говорит, что если завещание есть, то я, несомненно, получу большое состояние, если же нет, то он сделает меня богатой.
Он хотел было прервать ее, но она снова подняла свою дрожащую руку, и он остановился.
— Мне не нужны деньги, мне нечего с ними делать. Они не имели бы никакой цены в моих глазах, если бы не были нужны для вас. Я не могу жить в богатстве, пока вы живете здесь. Я буду чувствовать себя хуже нищей, зная, что вы несчастны. Позвольте мне отдать вам всё, что у меня есть. Позвольте мне доказать вам, что я никогда не забывала и не забуду, как вы покровительствовали мне в то время, когда эта тюрьма была моим домом. Дорогой мистер Кленнэм, сделайте меня счастливейшей девушкой на свете, скажите «да». Или, по крайней мере, сделайте меня счастливой настолько, насколько я могу быть счастливой, оставляя вас здесь: не отвечайте сегодня, позвольте мне уйти с надеждой, что вы согласитесь ради меня. Не ради вас, а ради меня, только ради меня. Вы доставите мне величайшую радость, какую я могу испытать на земле: сознание, что я была полезна для вас, что я уплатила хоть отчасти мой долг благодарности и привязанности. Я не могу высказать всё, что я хотела бы сказать. Видя вас здесь, где я жила так долго, я не могу говорить так спокойно, как бы следовало. Я не могу удержаться от слез. Но умоляю, умоляю, умоляю вас, не отворачивайтесь от вашей Крошки Доррит теперь, когда вы в несчастье. Прошу и умоляю вас от всего сердца, тоскующего сердца, мой друг. Мой милый, возьмите всё, что у меня есть, не откажите мне в этой радости.
Звезда всё время играла на ее лице, но теперь Крошка Доррит прижалась к его руке.
В комнате уже стемнело, когда он поднял ее и с нежностью сказал:
— Нет, милая Крошка Доррит, нет, дитя мое. Я и слушать не должен о такой жертве. Свобода и надежда, купленные такой ценой, обойдутся так дорого, что я не вынесу их тяжести. Совесть замучит меня. Но бог свидетель, с какой горячей благодарностью и любовью я говорю это.
— И вы всё-таки не хотите, чтобы я осталась верной вам в вашем несчастье?
— Скажите лучше, милая Крошка Доррит, что все-таки я хочу остаться верным вам. Если бы в давно минувшие дни, когда эта тюрьма была вашим домом и это платье вашим единственным платьем, я лучше понимал самого себя (я говорю только о самом себе) и яснее различал тайны своего сердца; если бы моя сдержанность и недоверие к себе не помешали мне разглядеть свет, который так ярко сияет передо мной теперь, когда он ушел от меня и мои слабые шаги не могут уж догнать его; если бы я сознавал и сказал вам тогда, что люблю и чту в вас не бедное дитя, как я называл вас, а женщину, чья верная рука возвысит меня и сделает лучше и счастливее; если бы я воспользовался случаем, который уже не вернется, — о, если бы я им воспользовался, если бы я им воспользовался! — и если бы что-нибудь разлучило нас тогда, когда у меня было небольшое состояние, а вы были бедны, то, может быть, я иначе ответил бы теперь на ваше великодушное предложение, хотя все-таки мне было бы стыдно принять его. Но теперь я не могу, я не должен принимать его.
Она молчала, но ее дрожащая рука умоляла его красноречивее слов.
— Я и так достаточно опозорен, милая Крошка Доррит. Я не хочу упасть еще ниже и увлечь за собой вас, милую, добрую, великодушную. Бог благословит вас, бог вознаградит вас. Все это прошло.
Он обнял ее, как будто она была его дочерью.
— И тогда я был гораздо старше, грубее, хуже вас, но мы оба должны забыть, чем я был тогда, и вы должны видеть меня таким, каков я теперь. Примите мой прощальный поцелуй, дитя мое, — вы, которая могли бы быть гораздо ближе мне, но не могли бы быть милее для меня, примите его от несчастного человека, который навеки удален от вас, навеки разлучен с вами, от человека, чей жизненный путь уже окончен, тогда как ваш только начинается. У меня не хватает духа просить вас, чтобы вы забыли обо мне, но я прошу вас помнить меня только таким, каков я теперь.