Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 109

Аджемов был иного мнения. Он считал, что давление союзников на Николая есть последний шанс добиться парламентского строя и предотвратить революцию. Он рассказал, что Челноков, городской голова{28} Москвы, и князь Львов, председатель Союза земств и городов, воспользовались пребыванием английской миссии и просили главу этой миссии лорда Мильнера использовать свой авторитет для давления на императора. Дума исчерпала все возможности сделать что-либо. Львов и Челноков с чувством глубокого отчаяния в душе пошли на то, чтобы привлечь иностранцев в русские внутренние дела.

«Совершенно то же самое, что я делал в Румынии», — подумал я и спросил:

— Что же они сказали англичанам?

— Князь Львов осветил лорду Мильнеру тот развал, к которому привел Россию государственный порядок, насаждаемый царем. Он считал, что в стране есть и продовольствие, и металл, что все может быть добыто и доставлено и в армию, и в города. Но взяточничество и отсутствие инициативы, являвшиеся следствием опять-таки государственного порядка, убивавшего эту инициативу всеми способами, приводили к тому, что армия и страна находились на грани голода. Правительство в каждой общественной организации видело крамолу и всеми способами стремилось затруднить их деятельность. В частности, Союз земств и городов находился под ударом со стороны нового министра внутренних дел Трепова. Единственным выходом из создавшегося положения является отказ от чиновничьего правительства и передача власти в руки правительства, вышедшего из думских кругов и пользующегося доверием народа{29}.

— Что же на это ответил лорд Мильнер? — спросил Сухотин.

— Мильнер ведь не политический деятель. Его прислали для того, чтобы обсуждать вопросы снабжения русской армии всем, что ей необходимо. В его миссию не входило заниматься такого рода вопросами. Но он обещал, когда вернется в Англию, сообщить своему правительству все, что ему стало известно.

Я слушал все это с вниманием и постепенно приходил к выводу, что и в этих кругах не было ничего, кроме [158] оппозиционной болтовни. Между тем передо мною сидели люди дела, которые сумели создать оборонную промышленность. Но политически они были бессильны и не могли вести борьбу с тем строем, который дезорганизовал оборону страны. Мне невольно вспомнились события французской революции. Там буржуазия шла к массам. Голос Камилла Дюмулена гремел в саду Пале-Рояля. Роллан, Вернио, Бриссо руководили движением масс против короля. Они не боялись масс, они шли с ними; в речах же представителей русской буржуазии не было силы, за ней нельзя было идти.

Между тем разговор не задерживался на печальных известиях и горестных рассуждениях. Уютная столовая, искрящееся в бокалах вино и присутствие молодых женщин не позволяли грустить. Говорили о недавних выступлениях Шаляпина в «Русалке», о тягучих песнях Вари Паниной. После обеда перешли в гостиную, и одна из гостей по просьбе хозяйки подошла к роялю и спела несколько песенок о том, как «некая девица в печальном домике жила» и как с ней случились все несчастья: как она упала в море и «киль морской подводной лодки её рассек вот этак вот», как «ее остатки скушал скат и тотчас выплюнул назад», как «разбойники-злодеи её оттуда извлекали и сто ударов кровопийцы по всем местам ей нанесли»; и каждый из этих ужасных куплетов неизменно кончался припевом: «А поутру она вновь улыбалась перед окошком своим, как всегда. Ее рука над цветком извивалась, и вновь лилася из лейки вода». Шутливая ерунда настраивала на веселый лад и заставляла забыть о грустных событиях окружающей жизни.

Коновалов отвел меня в сторону.

— Скажите, знаете ли вы генерала Корнилова? — спросил он.

Я рассказал то, что помнил о его действиях в Галиции — смелых, но беспутных, о его плене.

— Корнилов бежал из плена, — сказал Коновалов, — и его очень обхаживает Гучков. Этот генерал очень резко высказывается против царя и всего царского строя.



Я подтвердил, что после всего, что случилось в последние годы, Корнилов мог в этом вопросе быть искренним. Старый генералитет, поставленный царем, мог довести и его до бунта. [159]

Коновалов многозначительно кивнул головой и направился к дамам.

Екатерина Дмитриевна подошла ко мне и спросила, как мне нравятся её друзья.

— Они очень милы, но с ними нельзя идти воевать за новый государственный строй.

В это время певица начала песенку о том, как на фронте сражается наша доблестная армия: «Оружьем на солнце сверкая, под звуки лихих трубачей»... Мне стало невмоготу. Не прощаясь, «по-английски», я вышел и пошел пешком по бесконечному Каменноостровскому, через мост. Во мраке январской ночи лежала скованная льдом красавица Нева. Но ярко горели огни за спущенными занавесями в окнах бесчисленных дворцов... Пир во время чумы...

* * *

Не видя пути, не чувствуя возможности далее что-либо делать, я отправился в Севастополь к своему новому месту службы, в штаб Черноморской дивизии. Ее надо было еще сформировать; люди съезжались со всех фронтов, среди них оказались и знакомые. По требованию Колчака командовать дивизией был назначен только что произведенный в генералы полковник Комаров, отличившийся как командир полка еще в Галиции.

Колчак знал Комарова до войны в окружении Гучкова, и Комаров был назначен, минуя все очереди и старшинства. Помощником командира дивизии был назначен тоже мой старый знакомый по боям в Восточной Пруссии полковник, теперь генерал Николаев. Его мужество в боях я мог не раз оценить и под Бялой, и в Карпатах и был очень рад встретить этого честного солдата, ставившего интересы родины и чести превыше всего.

Наконец, меня порадовала неожиданная встреча в штабе дивизии. Старшим писарем был назначен мой старый приятель Иван Герасимов. Он был тяжело ранен в Галиции, признан годным к нестроевой службе и, как хорошо грамотный и развитый, оказался в штабе дивизии.

Формирование дивизии шло с большим трудом. Все ресурсы России в это время были исчерпаны. Пришлось искать необходимое по всей стране. Солдат дали из запасных полков питерской гвардии. Коней скрепя сердце дал Одесский военный округ; повозки почему-то нельзя [160] было получить нигде, кроме как в Москве. Оружие и артиллерию — в Петрограде. За всем этим приходилось ездить, лично просить, торопить, хлопотать. Все давали неохотно, и только большие связи, которыми располагал флот, позволили завершить это дело. Генерал Комаров нервничал и дергал всех и вся. Он с величайшим неодобрением встретил прибывшее к нему пополнение из запасных полков гвардии. Действительно, это были солдаты старших возрастов, большей частью раненные по нескольку раз; они очень неохотно ехали в Черноморскую дивизию, опасаясь, что в десантной операции их перетопят, как котят. Комаров же, вместо того чтобы по-человечески подойти к ним, учесть те настроения, с которыми они приехали, встретил их неприветливо, не стесняясь, показывал им при всяком удобном и неудобном случае свое презрение. Они готовы были простить вспышку гнева, строгость, но не презрение. Это особенно удивляло в Комарове, который был вполне передовым, европейски образованным человеком. Но оказалось, он мог так издеваться над старыми израненными солдатами, что ненависть к командиру дивизии росла с каждым днем. Я не мог с этим мириться. У себя в штабе дивизии я устанавливал такие же обычаи, как когда-то в 4-й роте, которой я командовал до войны. Между командиром дивизии и сто начальником штаба сразу проявился антагонизм. Несмотря на это, работа шла в напряженном темпе, и к концу февраля дивизия была вчерне готова. В марте — апреле, в месяцы тихих погод на Черном море, предполагалось начать подготовку к десанту на Босфор. В сутолоке напряженной работы все волнения, поиски новых путей, разговоры в Петрограде отошли на второй план. Все силы были направлены на то, чтобы поставить дивизию на ноги.

В конце февраля, в самый разгар работ по формированию дивизии, я простудился и лежал, прикованный высокой температурой к постели, на квартире, отведенной мне на горе, над южной бухтой. Из. окна, возле которого стояла моя кровать, я видел, как далеко над Мекензиевыми горами вставало солнце, как утренняя дымка поднималась над бухтой и солнечные лучи заливали расположенный вокруг бухты город, как вечер сменялся ночью и полная луна глядела в окно, освещая амфитеатр гор и строений, серебря воду залива; видно [161] было шлюпку, шедшую под парусами, и моторный катер, деловито бежавший к морскому заводу. В бухте укрывались мелкие суда эскадры; каждые полчаса слышался перезвон судовых колоколов, отбивавших склянки. Медленно тянулся день без привычного дела, в бессилии болезни. Но вот к кровати больного потекли вести. В жизни происходило что-то необычное.