Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 23



Итак, 18 мая – назавтра после ареста – первый допрос. О.М. познакомился со своим следователем, упорно называвшим его Осипом «Емильевичем».

Соотношение между ходом и содержанием разговора при допросе и тем, что остается в протоколе допроса на бумаге, тоже неоднозначно. Что попадет в протокол и что не попадет, решал только следователь.

Зря напрягались Фурманов-младший с нэпманом: его уроки не пошли Мандельштаму впрок. Отдавая дань «уважения», то бишь страха, организации, в стенах которой он вдруг оказался, О.М. явно решил со следствием сотрудничать. На вопрос об имущественном положении до революции и после, в том числе и о положении его родственников, он, не таясь, признался даже в том, о чем раньше не распространялся – о небольшом отцовском кожевенном заводике перед революцией.

По «существу дела» произошло немногое, зато самое главное: не отпираясь, О.М. признал факт написания «эпиграммы» (тут же переквалифицированной следователем в «антисоветский пасквиль») и записал ее своей рукой (позднее он еще раз продиктовал следователю ее текст). Он сообщил, когда она была написана, и даже (судя по протоколу – не слишком запираясь) перечислил имена тех, кто ее слышал, – жены, среднего брата, брата жены, Эммы Герштейн, Анны Ахматовой и ее сына Льва, Бориса Кузина и того самого Давида Бродского. Других имен он не назвал, и, возможно, отправляя О.М. в камеру, Шиваров потребовал от него хорошенько напрячь свою память и вспомнить назавтра других.

И О.М. это сделал. Назавтра, когда допрос продолжился, О.М. попросил… вычеркнуть из списка Бродского! Почему? Да скорее всего потому, что стихов этих он Бродскому не читал, хотя и был на него зол, полагаючи, как и Н.М., что неспроста он пришел к нему именно накануне ареста. Зато назвал два новых имени – Владимира Нарбута и Марии Петровых, «мастерицы виноватых взоров».

Почему? Думаю, что он пришел к выводу (или его убедил в этом следователь), что эти двое следствием уже раскрыты. Более того, Шиваров небрежно отозвался о Петровых: «А, театралочка», – что еще более насторожило поэта [153] . Ведь она была единственной, кто запомнил и записал это стихотворение с голоса! [154] Не назвать имя «информатора» было бы очень глупо, – а на кого же как не на нее падало такое подозрение? [155]И не отсюда ли эти строки, посвященные ей:

Твоим узким плечам под бичами краснеть,

Под бичами краснеть, на морозе гореть.

Твоим детским рукам утюги поднимать,

Утюги поднимать да веревки вязать.

Твоим нежным ногам по стеклу босиком,

По стеклу босиком, да кровавым песком.

Ну, а мне за тебя черной свечкой гореть,

Черной свечкой гореть да молиться не сметь.

Неизгладимая нота обоюдоострой вины и горечь упрека так и рвутся из этих стихов [156] !..

Но не исключен и такой вариант, снимающий тяжесть подозрения именно с Петровых: никакой эпиграммы на Сталина у следствия не было, кто-то донес о ней в общих чертах, и Шиваров – впервые и не без изумления – услышал ее из уст самого автора. Никакого другого списка этой эпиграммы, кроме авторского и шиваровского, в следственном деле нет. Сама Мария Сергеевна, по словам ее дочери, категорически отрицала то, что ей вменяла в вину Н.М. – самый факт записи этого стихотворения, лишь прочитанного ей вслух [157] .Однако записанный при жизни автора – и, видимо, тайно, с голоса и по памяти – список эпиграммы – всё же существует! Его записал Кузин, и до самого последнего времени об этом мало кто знал [158] . В пользу аутентичности этого текста говорят как его совпадения, так и расхождения с авторской версией, записанной на Лубянке:

Мы живем, под собою не чуя страны,

Наши речи на [159] десять шагов не слышны

А коль [160] хватит на полразговорца,

То [161] припомнят кремлевского горца.

Его пальцы, как [толстые] красные [162] черви, жирны,

А [163] слова, как пудовые гири, верны,

Тараканьи сверкают [164] глазища

И [сверкают] сияют его голенища.



А кругом [165] [н]его сброд тонкошеих вождей,

Он играет услугами полулюдей —

Кто визжит [166] , кто мяучит, кто хнычет

Он один лишь бабачит и тычет.

Как подкову дарит за указом указ

Кому в [грудь] бок, кому в пах [167] , кому в бровь, кому в глаз

Что ни казнь у него, то малина

И широкая грудь осетина.

Но вернемся к девяти (уже без Бродского) названным О.М. слушателям рокового стихотворения. Из них позднее будет арестован каждый третий – Владимир Нарбут (26 октября 1936 [168] ), Борис Кузин (дважды – в 1932 и 1935 гг., после чего просидел еще 16 лет в Шортанды) и Лев Гумилев (он сидел даже трижды – в 1935, 1938-1942 и 1949-1956 гг. [169] ). И как минимум одному из них – Льву Гумилеву – мандельштамовские слова даже аукнулись (правда, только в следующую – третью по счету – посадку): именно ему, по словам Ахматовой, показания О.М. чуть ли не предъявляли на допросах, но именно он счел поведение О.М. в целом безукоризненным! [170]

Существенно, что Мандельштам назвал не всех слушателей. В него между тем определенно входили москвичи Б. Пастернак, Г. Шенгели, В. Шкловский, С. Липкин, Н. Грин, С. Клычков, Н. Харджиев, А. Осмеркин, А. Тышлер и Л. Длигач (О.М. прочел им свою эпиграмму вместе [171] ), В. Шкловская-Корди [172] и Н. Манухина-Шенгели [173] , а также ленинградцы В. Стенич и Б. Лившиц, упоминавшие об эпиграмме О.М. на собственных допросах. Кроме того, из материалов дела Л.Н.Гумилева 1935 года следует, что Ахматова и он сам читали эти стихи Н.Пунину, Л.Гинзбург, а также Бориной и Аникеевой [174] . Тех, кому О.М. или Н.М. прочли эти стихи уже после его ареста, как, например, М.Л. Винавера, мы не учитываем [175] .

Почему же О.М. не назвал всех этих людей, в том числе Длигача, «погрешить» на которого, судя по рассказу Н.М., было бы проще всего?..

Потому, думаю, что сам он в тюрьме даже не сомневался в том, что источник беды – именно Петровых. Но позднее он явно переменил мнение: об этом у него был разговор с Ахматовой в Воронеже.А когда бы не так – не было бы, конечно, между Петровых и Ахматовой той многолетней и ничем не омраченной дружбы, какая между ними была [176] .

4 Поведение небезупречное

Написать «эпиграмму» на Сталина О.М. заставили самые высшие стимулы – укорененное в русской литературе сознание «Не могу молчать!» и необоримое чувство поэтической правоты, толкавшие его на совершение сумасшедших, с обывательской точки зрения, поступков. Очень точно это подметил Е. Тоддес:

...

Это был выход непосредственно в биографию, даже в политическое действие (сравнимое, с точки зрения биографической, с предполагавшимся участием юного Мандельштама в акциях террористов-эсеров). Тяга к внеэстетическим сферам, устойчиво свойственная Мандельштаму, какой бы герметический характер ни принимала его лирика, в условиях 30-х годов разрешилась биографической катастрофой. [177]

О.М. было мало написать эти стихи – не менее важно ему было сделать так, чтобы они сохранились [178] и чтобы дошли до Сталина! [179] Но он не мог просто снять трубку и позвонить кремлевскому горцу. Ведь и Пастернаку, которому, «благодаря» О.М., Сталин позвонил сам, было выделено лишь несколько минут на те самые полразговорца!

Буквально как катастрофу воспринял эти стихи и сам Пастернак:

...

То, что Вы мне прочли, не имеет никакого отношения к литературе, поэзии. Это не литературный факт, но акт самоубийства, которого я не одобряю и в котором не хочу принимать участия. Вы мне ничего не читали, я ничего не слышал, и прошу вас не читать их никому другому. [180]