Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 61 из 66



— Давид, — сказал он громко, чтобы все могли слышать, — я приветствую вас!..

Это было сигналом к новой волне официального успеха. Почести посыпались на Давида. Кавалерский крест Почетного легиона вскоре сменился офицерским. Даже гонорар за картины был заплачен почти сполна. Галерею, где собирались разместить картины, посвященные коронации, сам император предложил назвать галереей Давида. «Раздача орлов» тоже была закончена. Со стороны могло показаться, что Давид никогда не был так высоко вознесен, как сейчас.

Но была и другая сторона жизни, порой не ощутимая, в которой Давид не всегда отдавал себе отчет; Давид оставался слугой — пусть самым доверенным — у господина, хоть и милостивого, но все же господина. Быть может, он стерпел бы личную зависимость — кто из художников в ту пору не был зависим? Но самое дорогое, единственное, что оставалось у Давида, его искусство, постоянно должно было приспосабливаться к желаниям Наполеона, нередко совершенно вздорным. И все же чувствуй он совершенную прочность своего положения первого живописца, ему было бы легче жить: но и здесь не мог он быть спокойным и уверенным. Нелепый парадокс, изощренная месть судьбы его преследовали — в нем, некогда оставившем в решительный момент Робеспьера, продолжали видеть якобинца. В этом не оставалось никакого сомнения, он не раз находил подтверждение этому в словах и поступках и самого Наполеона и многих других влиятельных людей. Ему не доверяли, просьбы определить и узаконить его прерогативы натыкались на решительный отказ. Ему не верили. Он ничем не стал до конца — ни революционером, ни царедворцем.

X

Год 1812-й был для Европы знаменателен многими важнейшими событиями, среди которых самым важным считали поход великой армии в Россию. Там, в далеких азиатских просторах, должна окончательно утвердиться власть Наполеона в Европе. Тогда британский лев задохнется в своем логове, отрезанный от всего цивилизованного мира, и Франция станет полновластной госпожой материка.

Ошеломляющие вести приносил световой телеграф из северной страны: пала древняя боярская столица Москва. Наполеон подписывал приказы за столом царей в крепости, которая называется Кремль. Потом узнали о невиданном пожаре, о бегстве императора сквозь огонь в отдаленный загородный дворец. Курьеры, добиравшиеся через сотни лье по разбитым дорогам, рассказывали страшные подробности кровопролитных битв, говорили, что в пустой, сожженной Москве голод, что не хватает провианта и лошадей. В салонах шептались о неуверенности императора, о переговорах, будто бы начинающихся с русским царем.

В конце октября стало известно: армия императора вышла из Москвы, опасаясь холодов русской зимы, и двинулась к границам. О проигрыше кампании еще не думали, но в победе начинали сильно сомневаться.



Рядом со всеми этими грозными событиями шла обычная, не отягченная политикой и войнами жизнь. Война была далеко. Все давно привыкли, что после долгих отлучек император триумфатором возвращается в Париж, везя в обозе чужое золото. Особого беспокойства не замечалось в Париже, светская жизнь била ключом, и салон 1812 года открылся при большом стечении публики. Это был обычный салон, не лучше и не хуже других. Картины сияли свежими красками, легкий говор журчал среди нарядных посетителей, временами движение начиналось в толпе, расступающейся, чтобы пропустить знаменитость.

Такое примерно движение произошло и тогда, когда на выставке появился живописец Давид. Он был знаменит настолько, что никто не называл его многочисленных званий, говорили просто «Давид». Молодые художники, только начинавшие писать, воспринимали это имя как имя классика, давно пережившего самого себя. Но человек, шедший по квадратному салону, не казался старым. Одетый изящно и по моде, он держался прямо, шел легко. И в бакенбардах и в каштановых, не тронутых пудрой волосах почти не видно было седины. Чуть искривленная линия губ сообщала лицу некоторую надменность, но глаза глядели доброжелательно, пристально, чуть устало. На лацкане темно-синего фрака алела розетка офицерского креста Почетного легиона. Рукою в светлой перчатке он поддерживал под локоть молодую женщину. Несколько учеников его сопровождали. Давид говорил одновременно со всеми, отвечал на поклоны и успевал внимательно смотреть на картины. Между тем ему недавно исполнилось шестьдесят четыре года, и женщина, шедшая рядом с ним, была его дочерью Эмилией, недавно вышедшей замуж и носившей теперь имя баронессы Менье.

Опытный взгляд Давида безошибочно выделял из общей массы картин то, что действительно заслуживало внимания. Долгие годы приучили художника сразу замечать то, что определяло значение выставки, многие живописцы с любопытством следили, куда устремит глаза старый Давид. Сколько салонов прошло перед ним! Без малого полвека назад розовощекий мальчик в пудреном парике, какие носят сейчас только дряхлые и упрямые старики, любовался здесь картинами Буше. Здесь же восторженные зрители подняли на руки создателя «Велизария», здесь штыки охраняли «Брута»… И сколько разных, не похожих друг на друга зрителей: знатоки, дружившие с Дидро, санкюлоты, члены Конвента!.. Одну ли жизнь прожил Давид?

И вот нынешний салон с публикой, не менее элегантной, чем в годы юности Давида, когда царствовал еще Людовик XV. Но она совсем иная, эта публика, и совсем не потому, что кафтаны и кружевные жабо сменились фраками и черными галстуками. Это мир упивающихся своим богатством и вновь обретенной властью людей, людей, вскормленных завоеванным золотом и опьяненных победным грохотом французских пушек на полях Европы. Блестящая публика салонов империи, возникших с пугающей быстротой в брошенных аристократами отелях, дельцы и политиканы, считавшие важнейшим завоеванием революции то, что теперь так легко стать графом или герцогом. Мог ли осуждать их Давид, сам не так давно получивший герб, украшенный изображением палитры и мечей Горациев? Но искусство свое он давно замкнул в мастерской, медленно и устало, гордо, не надеясь на успех, писал «Леонида». Античность стала единственным прибежищем его кисти, вызывавшей у зрителей скорее привычное уважение, чем пылкое чувство. Кому нужна теперь мужественная добродетель его героев, некогда питавшая воображение революционеров, кому нужна строгость римлян в век расточительности, судорожной жажды власти, богатства и славы. Вот Гро — любимый и талантливейший ученик, чему посвящает он свое искусство, если не пишет Наполеона или батальные сцены? В этом салоне большая картина: «Франциск I показывает Карлу V усыпальницу французских королей в Сен-Дени». Зачем эта великолепная кисть склеивает осколки прежних монархических иллюзий?

Еще три года назад здесь же, в салоне, он сказал Эмилии знаменательные слова, в справедливости которых убеждался с каждым годом: «Через десять лет изучение античности будет заброшено. Я слышу, однако, что со всех сторон прославляют античность. Но когда я смотрю, применяют ли ее на деле, я обнаруживаю, что ею не пользуются. Равным образом все эти боги, герои будут заменены рыцарями, трубадурами… Направление, которое я придал изящным искусствам, слишком сурово, чтобы долгое время нравиться во Франции. Те, кому надлежит поддерживать его, его покинут, и, когда меня не будет, школа исчезнет вместе со мной». И действительно, античность оставалась лишь уделом школяров в искусстве. Вот огромное полотно Летьера «Брут, осуждающий на смерть своих сыновей» — еще один перепев давно избитой темы, добросовестная работа, без единой крупицы пыла, без высокой мысли.

Здесь же, в квадратном салоне, заметил он полотно, неуловимо, но явственно отличающееся от прочих картин, — изображение офицера в черном конноегерском мундире, скачущего в атаку. В картине не было привычных, давно набивших оскомину поз и движений, не было всепроникающей победной мелодии, звучавшей в большинстве известных Давиду батальных картин. Ни ясной четкости рисунка, ни равновесия масс, ничего из того, что составляло необходимое качество живописи в ту пору. Тревожная красота была в холсте. Без сомнения, это открытие неясное и привлекательное, как всякая новизна. Вспышки невиданно ярких красок мерцали на холсте, будто сама стихия боя с безумной надеждой, мужеством и близкой смертью напитала кисть художника. Краски лежали на холсте в дерзком и великолепном сочетании пламенцо-багровых, черных, серебристо-голубых, темно-золотых тонов. Формы не были четко очерчены, они словно выступали из холста и растворялись в нем, создавая острое и несомненное ощущение бурного смятенного порыва. Клинок обнаженной сабли горел ледяным пламенем, рвался с плеч офицера опушенный мехом ментик, конь с развевающейся гривой уносился вперед, в пылающее море боя. Только лицо кавалериста хранило неожиданное и угрюмое спокойствие человека, готового к смерти и равнодушного ко всему, что его окружает. Полотно поражало исступленной и безрадостной страстью, с какой художник смотрел на войну: восхищение, беспокойство и будто обреченность водили рукой живописца. Кто этот неведомый художник? Давид заглянул в ливре: «М-сье Жерико, ученик Герена. Портрет лейтенанта Робера Дьедоне». Имя ничего не сказало Давиду.