Страница 52 из 59
Больной и усталый, он знал лучше других: любая жизнь конечна. Тончайший наблюдатель, он понимал: за веселой замкнутостью беззаботных прожигателей жизни есть своя печаль и каждому суждено испить свою долю страдания. Человек, помнивший нищую юность, он знал, что написанные им празднества — лишь искристая пена на горьком питье.
В «Капризнице», как, наверное, нигде, в неразрешимый узел стянуты и любовь Ватто к зримой красоте несуществующего мира галантных празднеств, и надежда на то, что люди хоть изредка заслуживают той прельстительной жизни, о которой могут лишь мечтать, и насмешка над теми, кто в эту жизнь играет, не понимая, что жизнь — нечто более серьезное, чем игра.
Он не думал, естественно, именно такими словами. Скорее всего, он вообще писал, не увлекаясь подобными или иными сентенциями. Однако все это в его картине существует.
Если бы картина писалась с последовательной логичностью философского этюда или драмы, можно было бы сказать, что в ней заключен брутальный, дьявольский парадокс. Черное пятно, вносящее в полотно непривычно суровую для Ватто ноту, — это платье одной из самых глупых и манерных его героинь. В живописи это скорее всего интуиция. Интуиция, стоящая, впрочем, опыта искуснейшего мастера сценической трагикомедии.
В картине этой все качества искусства Ватто соединены не только в предельно концентрированной, но и в самой острой форме. Пейзаж, как никогда, очарователен и печален, костюмы по цветовой их гамме — темно-ржавые, жемчужно-розовые, черно-фиолетовые шелка — чудится, превосходят то, что было в других картинах, а грациозная инфантильность героев выражена с еще большим артистизмом, чем где бы то ни было. Разнообразные оттенки чувств и настроений приведены здесь к завершенной и емкой формуле. Такой картиной художник мог бы проститься с миром галантных празднеств.
Может быть, она и была последней. Во всяком случае, мы уже приближаемся к самому туманному для биографа периоду жизни Ватто — ко времени его поездки в Англию.
С этим временем не связана сколько-нибудь убедительно ни одна картина, ни один рисунок. И уж конечно, ни одно событие его жизни не известно тоже.
Он уехал в Англию в конце 1719 года; как думают многие, в надежде с помощью иностранных докторов избавиться, наконец, от мучивших его недугов. Однако единственный документ этого времени — письмо Влейгельса Розальбе Каррьера, датированное 20 сентября, о котором уже упоминалось. О болезни Ватто там нет ни слова, напротив, создается впечатление, что он работает, как обычно. Что же все-таки произошло за эти два-три месяца?
Резкое ухудшение здоровья, чей-то поспешный или очень настойчивый совет, приступ тоски? Де Келюс пишет: «Из-за своего непостоянства он расстался и с месье Влейгельсом и под конец стал скитаться с места на место. Непостоянство приводило и к тому, что каждый день у него появлялись новые знакомства. Среди новых приятелей нашлись, к сожалению, и такие, которые стали расхваливать ему жизнь в Англии с тем безудержным воодушевлением, какое присуще многим только потому, что они никогда там не бывали. Этих рассказов было достаточно, чтобы Ватто, постоянно жаждавший перемены места, отправился в путь. Он уехал в 1719 году…» Но ведь еще 20 сентября Влейгельс сообщает, что они с Ватто друзья и живут вместе. Либо желчный граф что-то сочинил, либо, действительно, произошло нечто совершенно невероятное.
Или ему вдруг опостылели галантные празднества, выдуманные герои, опостылела Франция?
Вокруг мало что менялось.
Умерла, почти забытая всеми, когда-то некоронованная королева Франции мадам де Ментенон, прожив восемьдесят четыре года. Умер духовник покойного короля иезуит Ле Тельер. Последние мрачные тени миновавшего царствования покидали мир, уступая место призрачным фигурам нового времени. Лоу по-прежнему кружил своими финансовыми авантюрами головы парижан, сам регент был от него без ума. Спесивый делец стал уже генеральным контролером финансов, Академия наук вынуждена была принять его в число почетных членов, и когда возникли некоторые сомнения, поскольку академику подобало иметь собственную библиотеку, Лоу тут же приобрел библиотеку некоего аббата Биньона, легко расставшись со ста восемьюдесятью тысячами франков. Регент написал оперу. Дюбуа стал архиепископом Камбрийским. Лето 1720 года пугало парижан чудовищными грозами, крестьяне же поговаривали, что завелись колдуны, нагоняющие громы и молнии. В доме Кроза по-прежнему устраивались пышные и элегантные праздники, во дворце регента все те же никого уже больше не удивлявшие оргии.
Салоны больше не открывались.
Ничего в Париже не происходит такого, что могло бы толкнуть Ватто на отъезд. До осени он работал спокойно. И вот — внезапный отъезд, почти бегство.
Известно, вместе с тем, что Ватто взял с собой несколько картин с намерением продать их в Лондоне. Известно, что остановился он в доме своего поклонника и подражателя Филиппа Мерсье. Логично предположить, что приглашение Мерсье было если и не причиной, то поводом его единственного путешествия за границу.
Итак, больной и усталый, он решился на путешествие в страну, французами по большей части нелюбимую, со скверным климатом и дурной кухней, с жалким — во всяком случае, по мнению французов, — искусством.
Ватто был замкнут, но добр и доверчив. Мечтая убежать из уже немилого ему города, он, вероятно, старался убежать от самого себя, что, как известно, еще никому и никогда не удавалось. Кому-то он поверил, скорее всего Мерсье, обещавшему ему нечто необычайно привлекательное. Но что? Заказов у него хватало, известности тоже, врачи в Англии вряд ли были лучше, судя по тому, что французский шарлатан Мизобен имел в Англии богатейшую клиентуру.
Он спешил с отъездом. Чем иначе объяснить, что он решился пересекать Па-де-Кале осенью, когда над проливом свистит ветер, волны высоки и грозны, как в океане, когда плыть в Англию не только тяжело, но просто опасно.
И вот мучительная тряска в дилижансе до Кале; сквозняки и сырость в карете, беспокойные ночи в гостиницах.
Наконец, корабль. Душная каюта, ледяной ветер на палубе. В ту пору и короли пересекали пролив на судах, хотя и роскошно отделанных, но маленьких, неустойчивых и хрупких. Обычные же корабли — не больше нынешних речных трамваев — раскачивались и доводили до изнеможения пассажиров даже при небольшой волне. Можно представить себе, в каком состоянии спустился Ватто на набережную Дувра. Вокруг чужой, непонятный язык, неприветливые лица — французов не слишком жалуют, даже слегка презирают: храбрый Малборо показал им, что такое британская доблесть; горький эль, духом которого вместе с запахами смолы и дегтя пропитаны переулки около пристани; незнакомое бледное, а вероятнее всего, покрытое тучами небо; однообразные, как в тяжком сне, дома из красного кирпича, моряки всех наций, разноязычная брань, надменные английские солдаты в алых мундирах, портовые проститутки, торговки рыбой, множество пьяных распухших лиц, здесь пьют, кажется, больше джина, чем во Франции вина.
Ватто в Англии.
ОТСТУПЛЕНИЕ: ЛОНДОН
Он огромен и угрюм — во всяком случае на взгляд француза. В Париже даже бедные кварталы бывали живописны, а бедняки умели шутить. Здесь нищета мрачна и безобразна, богатство надменно. Лакей на запятках кареты неприступнее французского вельможи, редкий англичанин сомневается в том, что принадлежит к нации, во всех отношениях лучшей в мире.
На взгляд иностранца, сословные различия здесь не слишком ощутимы — богатство уравнивает вельможу и негоцианта: их кареты, особняки, слуги равно великолепны. В Париже нет такого количества огромных банков, торговых домов; чудится, в Англии относятся к гинеям и шиллингам серьезнее, чем во Франции к ливрам и экю, а ведь французы умеют считать деньги.
Много юридических контор; много судейских — здесь тоже своя иерархия, трудноуловимая для француза: от младших писцов до стряпчих, поверенных, адвокатов, прокуроров простых и королевских, не говоря уже о бейлифах — судебных приставах, что заменяли в ту пору полицию. Для приезжего, тем более для художника, все это представало во впечатлениях зрительных и во многом случайных: лица скорее озабоченные и самоуверенные, нежели оживленные; непривычное множество и разнообразие газет — английских и иностранных, чаще всего голландских, которыми завалены столы в многочисленных кофейнях; сами кофейни, что так часто служили цитаделью какой-либо политической партии (тоже диковинка для француза) или для представителей той или иной профессии — ученых, литераторов, актеров. Высокородные дворяне нередко вступают в споры и мирные беседы с коммерсантами — дела сближали сословия. Пьют не только кофе: повсюду раскачивающиеся на кронштейнах кувшины обещают обильную и недорогую выпивку; пивом утоляли жажду — чай дорог, а вода в Лондоне — опасна для питья. Много пьяных, не обращающих никакого внимания на разбросанные повсюду печатные призывы к благочестию и воздержанию. Закопченный кирпич высоких одинаковых домов, над которыми в разных концах города возвышаются свидетели разных эпох: светлая угловатая башня Тауэра, возведенная еще при Вильгельме Завоевателе, грозная готика Вестминстера, благородный купол только что отстроенного из серебристого портландского камня нового собора св. Павла — Сейнт-Поул, как называют его англичане. Темза, мутная, широкая, настолько забитая судами с разных концов земли, что перевозчики с трудом лавируют между ними, привычно переругиваясь с матросами. Через Темзу — один-единственный мост, лодки курсируют непрерывно, медлительные паромы перевозят кареты и храпящих от страха лошадей. Холода и туманы надвигаются с моря, бесчисленные высокие трубы выпускают в небо густой и душный угольный дым, оседающий с моросящим дождем на улицы и крыши, запах сырости и угля, кажется, пропитал весь город.