Страница 3 из 59
Он расстался с Валансьеном, вряд ли полагая туда вернуться. И уж наверное не думая, что его скучный город, прежде гордившийся тем, что в нем родился знаменитый автор средневековых хроник Фруассар, со временем станет куда больше гордиться тем, что в нем родился он — Антуан Ватто, что будет в городе и площадь Ватто, и даже его статуя, весьма изящно отлитая в бронзе по модели Карпо, что его работы станут украшением городского музея. От прежнего Валансьена осталось мало, вторая мировая война его не пощадила, но статуя Ватто уцелела, и память о нем свято хранится в городе, где имя художника порой еще произносят на фламандский лад — «Уатто».
Итак, очередной провинциал отправляется искать счастья в Париж. Что может быть тривиальнее? Он уходит из постылого родительского дома под тревожную дробь военных барабанов, идет навстречу тянущимся к северу королевским полкам. Он уходит в совершенно неведомый Париж, надо думать, почти без денег. И это практически все, что можно с большей или меньшей достоверностью сказать о детстве Жана Антуана Ватто.
ГЛАВА II
Он слаб здоровьем, часто кашляет; длинный вислый нос, длинное лицо и руки, костлявые пальцы. Он угрюм, неловок и обидчив. Он только что совершил первый в своей жизни поступок, идущий вразрез с общепринятыми, первый из многих, которые ему еще предстоит совершить. Ему семнадцатый год. Ему осталось прожить двадцать лет.
Перед ним пятьдесят лье. Сейчас это двести с лишним километров, часа три на поезде или на машине. В хорошем экипаже с подставами — день стремительной скачки. Для пешехода же — недели две пути, а для пешехода нищего это еще и разбитые башмаки, в кровь стертые ноги, ночевки на постоялых дворах, а то и под открытым небом. Он не замечает, как равнины Артуа сменяются равнинами Пикардии, как все живописнее делается природа, взор его затуманен голодом, усталостью, беспокойством, он стесняется бедности и боится жалости — об этих его качествах вспоминали позднее современники. И конечно, он конфузится своего языка, тяжелого фламандского акцента, его плохо понимают, может быть, и не хотят понимать. Единая Франция — понятие военное и политическое, но пикардийский трактирщик — прежде всего пикардиец, для него и парижанин — иностранец. А хилый, застенчивый до надменности северянин вдвойне чужак. Времена суровые, сентиментальность отнюдь не в моде, и обидно смеяться умеют повсюду. Труден путь до Парижа.
Правда, в ранних свидетельствах о жизни Ватто мелькает имя некоего художника-декоратора Метейе. Скорее всего, это имя и сохранилось в истории исключительно благодаря Ватто: ничего толком об этом господине неизвестно. То ли это был первый и достаточно бездарный учитель Ватто в Париже, то ли — и это куда более занимательное предположение — Ватто познакомился с ним еще в Валансьене и вместе с ним совершил путешествие в Париж, возможно даже в повозке бродячих комедиантов. Но скорее всего это лишь пустое предположение, и Антуан Ватто вступил в Париж пешком.
Отнюдь не рискуя достоверностью рассказа, можно утверждать, что Париж ошеломил Ватто: он всех ошеломлял. И наш герой, впечатлительный и беспокойный, не мог быть исключением. О Париже и о столичной жизни знал он, как каждый провинциал, мало, сведения о том, что происходит в столице, добирались до Валансьена лениво и обрастали по пути всевозможным вздором, газеты были диковинкой.
Все для Ватто было внове. То, что видел он, входя в Париж, лишь отдаленным эхом звучит в нынешних названиях улиц и предместий. Старая дорога, ведшая с северо-востока в Париж, превратилась во Фландрскую улицу; станция метро Ла Виллет напоминает о городке, выросшем некогда вокруг давильни, принадлежавшей монастырю св. Лазаря, о городке, от которого до Парижа Ватто пришлось шагать еще добрый час. Не осталось ничего от окрестных садов и огородов, от охотничьего замка герцога де Роклор, мимо которых шел Ватто. И самые ворота — торжественная триумфальная арка, через которую некогда возвращался с победой в Париж Людовик XIV и под сводами которой прошел замученный Ватто, — стали лишь скромной декорацией посреди Больших бульваров, разбитых на месте прежних крепостных стен. И если что и осталось от прежнего Парижа в Париже нынешнем, то не столько осколки картинок галантного века, сколько решительная непохожесть этого города на все, что вне его, — неповторимость его очарования и его гримас, лика и личин, красот и безобразия, острословия и грубости парижан, их веселого и равнодушного дружелюбия, их уверенности в собственном превосходстве, поскольку они парижане, и, вместе с тем, в собственном праве решительно все подвергать сомнению — опять же потому, что мудрость Парижа — в сомнении, и жители его — от герцогов до приказчиков — носители этой мудрости. А сам город — он грязен, душен, суетлив; боязнь поскользнуться в вонючих лужах мешает любоваться великолепием тюильрийских фасадов, к Сене не подойти по топким берегам, а там, где набережные хоть на что-то похожи, купают лошадей, ловят рыбу, жарят ее на кострах и продают похлебку; за мутной рекой зловещие развалины средневековой Нельской башни, мосты застроены тесными, как соты, лавчонками, везде торгуют — в лавках, с тележек, лотков, из мешков, из карманов, из-за пазухи, торгуют и ворованным — в Париже на полмиллиона горожан сорок тысяч профессиональных воров. Ночью страшно, как на войне, фонарей почти нет, да и зажигают их лишь в безлунные ночи. Можно утонуть в канаве, получить удар кинжала в спину: убивают много и неразборчиво — на дуэлях, в пьяных драках, из мести, из ревности, из соображений наследственных и политических, профессия наемного убийцы престижна и хорошо оплачивается. Страшно в Париже ночью и душно днем, пахнет мясом и рыбой, овощами гнилыми и свежими, навозом и помоями, вином из кабаков, заморскими пряностями, а порой драгоценными духами из тряской, сверкающей кареты. Чем только не благоухал Париж, но не было в нем спокойного и прохладного ветра фландрских равнин, из конца в конец продувавшего маленький Валансьен. Тяжко жить в столице одному, никого не зная и ничего почти не умея, каждый день и каждый час боясь просто-напросто умереть с голоду, сгинуть, так ничем и не став, не вызвав ни у кого даже взгляда, даже праздного любопытства: мало ли кто умирает в Париже.
Если б Ватто и хотел, он не мог бы стать зевакой, надо было искать пропитание. «Персидских писем» Монтескье он не читал, хотя бы потому, что они еще не были написаны, но не надо было обладать проницательностью перса Рики, чтобы понять, что в Париже более, чем где бы то ни было, источник доходов «заключается только в уме и ловкости» и что каждый «извлекает из своего умения все, что может». Все, что сумел Ватто на первых порах — не умереть с голоду. В живописной мастерской на мосту Нотр-Дам он каждый день получал миску горячей похлебки, а иногда и несколько мелких монет за самую что ни на есть ремесленную, но все же художественную работу.
Впрочем, обольщаться не стоит. Искусный ювелир пользовался куда большим уважением, чем даже хозяин лавочки, торговавший убогими и дешевыми копиями одних и тех же картин, покупателями которых были люди, обычно полностью лишенные вкуса, то есть те, кто тяготел к некоторой роскоши — картинам, но старался, чтобы роскошь была дешевой. А что может быть хуже дешевой роскоши, то есть в данном случае картин, в которых нет вовсе никакого искусства. Даже — страшно сказать! — талант молодого Ватто вряд ли спасал положение. В лавочке совершалось все возможное, чтобы любой талант уничтожить во имя одинаковости пользовавшихся успехом копий. Оттенок индивидуальности был вреден для дела и потому искоренялся.
Писались там, в частности, копии со «Старушки» Герарда (Жерара, как, конечно же, говорили в Париже) Доу. Оригиналы этого художника хранятся и в Эрмитаже, и в Лувре, и, разглядывая эту мастерскую, но совершенно незначительную и скучную живопись, нетрудно себе представить, как могла она надоесть. Те же самые морщинки писать еще и еще, и знать, что окончание очередной копии повлечет за собой начало новой!