Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 68 из 73



— Они мне нужны, — говорил художник, лукаво подмигивая. — С ними весело, и они мне многое показывают... Ведь здесь не Рим и натурщиц найти нелегко, а эти ребята знают, где их искать.

И в который раз начинал разглагольствовать о своих творческих планах: о той картине, на которой он изобразит Фрину, божественно прекрасную в своей наготе — эта мысль снова не давала ему покоя; о дорогом его сердцу портрете, и дальше стоящем на мольберте, — художник так ничего и не нарисовал там, кроме головы.

Реновалес не работал. Когда-то он не мог жить, чтобы не рисовать, а теперь вся его бурная энергия выливалась в слова, переходила в страстное желание все увидеть, познакомиться с «новыми сторонами жизни».

Когда в кои-то веки в мастерскую приходил Сольдевилья, маэстро докучал ему странными просьбами.

— Ты должен знать красивых женщин, дорогой; с таким хорошеньким личиком, как у тебя, ты, наверное, хорошо погулял... Я пойду с тобой, ты и меня с ними познакомишь...

— Опомнитесь, маэстро! — удивленно воскликнул юноша. — Ведь еще и полгода не прошло, как я женился. Я по вечерам никуда не выхожу из дому!.. Зачем так шутить?

Реновалес отвечал ему презрительным взглядом. Вот уж ничтожество, этот Сольдевилья! Ни юношеской беззаботности... ни веселья! Только и думал, что о своих пестрых жилетах и высоких воротничках. И какое же оно скупое и практичное! Не смог поймать в свои сети дочь маэстро — так женился на девушке из богатой семьи. А какой неблагодарный! Если от учителя уже нечего ждать, так он связался с его врагами. Реновалес презирал своего бывшего любимца. Напрасно он столько для него сделал, вытерпел столько неприятностей, чтобы вывести его в люди. Это не художник.

И маэстро чувствовал еще большее влечение к своим ночным приятелям, к той веселой молодежи, неуважительной и злой на язык. Всех их он считал талантливыми ребятами.

Слава о необычной жизни Реновалеса вместе с мощным эхом, которое приобретает каждое слово, вредящее известному человеку, достигла и его дочери.

Милито хмурила брови, с трудом сдерживая смех. Ну и удивительная перемена! Ее отец сделался бездельником!

— Папа!.. Папа! — возмущалась дочь, хмуря брови.

Отец краснел и просил прощения, как озорной мальчишка, который нашкодничал. Его смущение еще ​​больше веселило Милито.

Лопес де Coca относился к своему знаменитому тестю снисходительно. Бедный сеньор! День и ночь работал, да еще и имел больную жену, правда, женщину кроткую и милую, но она отравляла ему жизнь! Хорошо она сделала, что умерла, и хорошо делает художник, хоть как-то наверстывает упущенное время.

Полон этой снисходительности, свойственной людям, которые живут легко и приятно, спортсмен защищал и поддерживал тестя; благодаря своим новым привычкам, тот казался парню симпатичнее, ближе. Не вечно же маэстро сидеть, запершись в мастерской, и с гневным выражением пророка говорить о вещах, которые мало кто понимает.

Тесть и зять встречались вечерами на театральных премьерах, на концертах мюзик-холлов, где публика громким ревом и громом аплодисментов приветствовала девушек, что пели веселые песенки и высоко задирали ноги. Они здоровались, отец спрашивал о здоровье Милито, оба приветливо улыбались друг другу, как добрые друзья, и каждый присоединялся к своей компании: зять — к коллегам из клуба, которые сидели в ложе, еще во фраках, ибо пришли сюда прямо с какого-нибудь светского раута, а художник в обществе нескольких лохматых молодых людей, составляющих его свиту, направлялся в партер.

Реновалесу было приятно видеть, что Лопес де Coca здоровается с самыми элегантными и дорогими кокотками и дружески улыбается модным певичкам.

У парня прекрасные знакомства, и Реновалес гордился его успехами, как своими собственными.

Не раз маэстро вырывал Котонера с его орбиты вкусных обедов в почтенном и благочестивому обществе, на которые старый художник ходил и дальше, чтобы не потерять своего единственного капитала — влиятельных друзей.

— Сегодня вечером ты пойдешь со мной, — говорил ему Реновалес таинственным тоном. — Пообедаем, где хочешь, а потом я тебе покажу... сам увидишь...





И вел его в театр смотреть какое-нибудь представление; сидел неспокойно, с нетерпением ожидая, когда на сцену выйдут артисты. Тогда толкал локтем Котонера, который сидел с широко открытыми глазами, но дремал, погруженный в сладкое полузабытье, что всегда осиливало его после сытой еды.

— Посмотри-ка... Присмотрись хорошенько: третья справа... Та, невысокая в желтой шали.

— Ну, вижу, и что с того? — сердито отозвался друг, раздраженный, что ему не дают поспать.

— Присмотрись хорошо... На кого она похожа? Не напоминает ли она тебе кого-то?

Котонер в ответ безразлично фыркал. На свою мать похожа, на кого же еще​​? Ему не все ли равно? Но когда Реновалес говорил, что та девушка удивительно похожа на Хосефину и возмущался, что товарищ не заметил этого, старый художник от удивления забывал и о сне.

— Опомнись, Мариано, где твои глаза? — восклицал он язвительно. — Что общего между той девицей с голодным лицом и бедной покойницей?.. Ты видишь какую-то жалкую девушку и называешь ее Хосефиной... Тут и говорить не о чем.

Хотя в первый момент Реновалес сердился и обзывал друга слепым, но в конце концов позволял себя убедить. Значит, он ошибся, если Котонер не замечает сходства. Тот должен помнить покойницу лучше: его воспоминания не замутненные страстью.

Но проходило несколько дней, и маэстро снова подступал к Котонеру с таинственным видом. «Что-то такое покажу тебе... что-то такое... » И, покинув общество веселых эфебов, донельзя раздражающих старого друга, вел его в мюзик-холл и показывал другую вульгарную женщину, которая высоко подбрасывала тощие ноги или трясла животом и у которой из-под румян проглядывало изможденное малокровное лицо.

— А как тебе эта? — спрашивал маэстро умоляюще и робко, будто не верил своим глазам. — Ведь в ней что-то есть, правда?.. Ты согласен со мной?..

Друг взрывался гневом:

— Ты с ума сошел! Что может быть общего между сердечной Хосефиной — такой хорошей, такой нежной, такой благородной, и этой... лахудрой?

После нескольких неудач, которые заставили Реновалеса усомниться в своей памяти, он уже не решался докучать другу. Как только вспоминал, что хочет повести его на новый спектакль, как Котонер насмешливо бросал:

— Еще одно открытие?.. Хватит тебе, Мариано, выбрось эти причуды из головы. Если люди узнают, подумают — ты помешался.

Но однажды вечером маэстро, несмотря на раздражение Котонера, упорно настаивал, чтобы тот пошел с ним посмотреть на «Волшебную Фреголину», девушку-испанку, которая пела в одном театрике бедняцкого пригорода — ее звучное прозвище, написанное метровыми буквами, красовалось на всех перекрестках Мадрида. Вот уже две недели Реновалес каждый вечер ходил на ее выступления.

— Для меня очень важно, чтобы ты ее увидел, Пепе. Один лишь взгляд... Умоляю тебя... Я уверен, на этот раз ты не скажешь, что я ошибся.

Наконец Котонер сдался на уговоры друга. Они достаточно долго ждали появления «Прекрасной Фреголины», наблюдая выступления танцоров и слушая песенки, которые исполнялись под рев публики. Главный номер программы приберегали под конец. Но вот толпа в зале взволнованно зашумела и оркестр торжественно заиграл хорошо известную всем поклонникам этой популярной певицы мелодию; на маленькую сцену брызнул сноп розового света, и появилась «Волшебная Фреголина».

Это была невысокая, но стройная девушка, такая хрупкая, что казалась истощенной от голода. Больше всего бросалось в глаза ее довольно красивое личико, печальное и нежное. Из-под черного, расшитого серебристыми нитями платья, похожего на широкий колокол, выглядывали тоненькие худые ножки. Над газовым декольте чуть выпирали белые выпуклости, а над ними проступали туго обтянутые кожей острые ключицы, ее глаза так и манили к себе — большие, прозрачные, невинные и одновременно похотливые. Огонек сладострастия, мелькавшего в них, будто и не нарушал их наивного выражения. Стояла она, как монахиня, прижав руки к туловищу и отставив локти, и в этой позе робкой застенчивой девушки пела фальцетом ужасные непристойности, что резко контрастировали с ее скромной внешностью. В этом и заключалась необычность «Волшебной Фреголины», и поэтому публика приветствовала каждое ее бранное словечко радостным ревом и из уважения к благонравному поведению певицы не требовала, чтобы она задирала ноги или трясла животом.