Страница 5 из 24
Мовчун исчез, шаги его в фойе затихли, и Шабашов сказал угрюмо:
— Купил бы сам себе мобильник.
Он хотел еще сказать: «Всегда звонишь по телефону Серафимы, и это для нее сплошное разорение», — но устыдился вслух произнести такое.
Белесая собака не кусала Мовчуна, он это просто так сказал; но он ее боялся. Она его встречала. Не успевал прибыть он в Саванеевку, сойти по лесенке с платформы, — она бесшумно выкарабкивалась из кучи палых листьев, отряхивалась молча и, пристроившись за ним на расстоянии двух шагов, трусила следом, дышала сипло за его спиной и отставала, лишь когда он подходил к театру. Когда он снова появлялся на крыльце и, после многочасового пребывания в душном зале, взасос тянул ноздрями воздух парка — она бесшумно отделялась от ствола березы, такого же белесо-серого, с черными подпалинами, как ее шерсть, и Мовчуну всегда казалось, что собака возникает из ствола. Он шел на станцию один — она вела его до самой электрички, опережая на два шага. Шел не один — кралась, ломая ветки, по кустам. Теперь он направлялся к станции в час неурочный, и собака была, казалось, этому удивлена.
— И нечему тут удивляться, — искательно сказал ей на ходу Мовчун, привыкший с ней без умолку болтать — из опасения, что, если замолчит хотя бы на минуту, она услышит в том молчании угрозу и в самом деле тяпнет за каблук: — Так мы живем, без телефона. А также без пошивочного цеха. И хорошо еще, тех денег, что нам пожаловал «Севптицебанк», хватило, чтоб превратить этот коровник в театральную площадку. Коробку сделали, портал, колосники, станки для кресел в зале вместе с креслами нам обошлись в десять тысяч долларов, ткань для кулис — двадцать рублей за метр, карманы для хранения декораций, гримерку мы пристроили за три тысячи долларов. Когда выпиливали бревна из торца, чуть не обрушили весь сруб, ну, укрепили за пятьсот. Заделали оконные проемы: шесть окон, по три с двух сторон зала, сотня за проем. Проводку поменяли, как положено, и оборудовали свет. Приличное фойе оформили, всего лишь десять тысяч долларов, художник умудрился извернуться. Поджались, уложились… А как же стоимость спектакля, даже одного, где лишь костюмы вылетают в тысячу долларов и столько же идет на декорации? А как зарплата? Как платить актерам (они же монтировщики), как — содержание охранника (он же пожарный); как — уголь для котельной? Как жить при общем годовом бюджете из казны в двадцать тысяч рубликов? Не долларов, а рубликов, собака!.. А так: иди и каждый раз проси, чтоб отслюнили. Бедняжка Серафима бредет за милостыней в администрацию района, в «Севптицебанк», в московские конторы, к кому еще, я даже и не знаю. И наскребает кое-как… За установку телефона местный узел требует пять тысяч долларов; мерзавцы! Не наскрести и Серафиме.
Подстанция бабахнула; собака заскулила впереди, поджала уши, но не обернулась и бег свой не ускорила.
— Вот хорошо, когда, допустим, автор вместе с пьесой приносит денежки на постановку, — признался ей Мовчун. — Шекспир, скажу тебе, собака, всем хорош, и «Лира» я поставлю непременно — но он и нищ, как Лир. И Чехов нищ, и Горький, и Вампилов. Чтобы их ставить, ищи повсюду деньги сам, гони на паперть Серафиму. Другое дело этот Тиша Балтин. Пришел с двумя конвертами под мышкой: в одном конверте пьеса, в другом — ее бюджет. Умеренный бюджет, но нам хватило. И пьеса ничего, вполне живая. Конечно, молод; как у всех неопытных, — переизбыток действующих лиц. Но не дурак: переписал, как я велел, не спорил, даже благодарил. Он всех, кто был введен им в действие без действия, а так, ради мелькания характеров и ради двух-трех реплик, всех выкинул, вернее, перевел на первый этаж… Да, с первым этажом придумано неплохо: большая часть приглашенных на свадьбу гостей пляшет без продыху на первом этаже, в закрытом зале ресторана. Их голоса и музыка слышны, но они так и не являются на крышу, где остаются только действующие лица. Хороший автор Тиша Балтин, но перестал бы наконец болтать про Колорадо! Раз в жизни съездил в Колорадо — и не унять теперь, достал буквально всех!..
Ну, Колорадо. Был я в Колорадо, в горы лазил; я жил в Америке семь лет, но я же не болтаю что ни день о Колорадо! Я делом занят, я его пьесу недоделанную ставлю! Я верно говорю, собака? — Кто-то невидимый, услышав его вскрик, шарахнулся в кусты в лесу и замер в тех кустах. Деревья чуть скрипели на ветру. Собака для порядка встала, утробно порычала, гавкнула во тьму и дальше побежала. Увидев сквозь деревья окна саванеевских домов, Мовчун ускорил шаг. Два шестиэтажных кирпичных дома, поставленных под прямым углом один к другому, образовали площадь при платформе Саванеевка; возле домов, теснясь, светились тусклыми и пестрыми витринами ларьки с консервами, конфетами и выпивкой, у выхода к платформе, возле леса, грели моторы автобусы трех маршрутов, нещадно портя выхлопами воздух. Выйдя из леса и сразу потеряв собаку, Мовчун направился к домам; в одном из них располагалась почта: она была уже закрыта, но у запертых дверей ее стояла единственная на всю округу будка телефона-автомата, в которой можно было говорить с Москвой. Мовчун прокашлялся и выругался, вдохнув вдруг сгусток дизельного дыма. Сквозь едкие его клубы с досадой разглядел очередь у будки. Приблизился, встал в очередь шестым. Стоявшие все были женщины, и та, что занимала будку, не столько говорила, сколько слушала, лишь иногда перебивая собеседника бессмысленными: «Ну?», «Ах вот!», «Ну да?»… И Мовчуну вдруг стало ясно, что репетиция испорчена, все будет скомкано и нервно — как этот вечер неудачно начался, так и закончится под утро неудачно. И ничего нельзя уже поправить. Мовчун стоял и слушал эти: «Ишь ты!», «Брось ты!», «А сама ты — что?», и злился, взывая к своему умению мгновенно успокоиться, казалось бы, смириться, но это не было смирение — лишь отупение, пугливое бесчувствие, способное на время погасить любое воспаленье нервов. Секрет умения состоял не в том, чтобы не думать или думать об ином, напротив, — нужно было думать ту же, треплющую нервы мысль, но думать словно бы не о себе и даже не о ком-то постороннем, но о придуманном, и даже не тобой придуманном, а неизвестно кем. Так, будто и не думать, а лишь мысленно мусолить нечто, прочитанное без нужды в случайно купленной газете, которую намерен вскоре выбросить… Та тетка в будке продолжала множить междометия, другие тетки психовали, пахли крепкими духами, — и умение не срабатывало, Мовчун никак не мог поймать свой нерв и приструнить.
…Не то чтобы не нужно было дать свободу Серафиме в этот вечер, но отпустить ее с мобильником — неряшливость ума, беспечность, и некого винить, кроме себя. Нет, следует и Серафиме вклеить, пусть в самой легкой форме. Это она обязана заботиться о том, чтобы во время репетиции не возникало вздорнейших проблем, это она должна была сообразить: ей ни к чему на мюзикле мобильник. Это она, коль вдуматься, вообще всему виной: и этой очереди у автомата, этим прогулкам через лес с собакой этой, театру этому, куда даже друзей, и тех нужно заманивать специально на премьеру. Она виной всей этой жизни саванеевской, но ведь и нет, она ни в чем не виновата. Она тебя не заставляла, никто не заставлял. Все ты сам. Никто не вынуждал тебя бежать из Сан-Франциско. Никто и не пытался обмануть тебя в том смысле, будто теперь театр в России на подъеме, будто Россия вся теперь живет театром. Никто не подсказал тебе, как ко всем тут подольститься, возвратясь, — ты сам додумался улещивать Москву враньем, будто тебе, Егору Мовчуну, в Америке не повезло, — и даже врать подлее, мол, в Америке хороший драматический театр невозможен, поскольку никому он там не нужен. А как не врать? Москва слезам не верит, но их любит. Коль любит, значит, все же, верит… Зато Москва не терпит тех, кто, погуляв на стороне, сумел там быть счастливым. В Москву нельзя въезжать с довольной рожей и на белой лошади. На покаянной нищенской телеге — вот это дело верное. Ты так и поступил… Напрасно ты, слюнтяй, не произнес: «Америку я ненавижу». Тогда б тебя не просто пожалели — полюбили б, тебя б внесли повсюду на руках, и помещение бы дали, и рекламу, и снимали б, и внимали б, уважали б, как и прочих, торжественной толпой вернувшихся навеки, тех, у которых это «ненавижу» вдруг сделалось паролем, сменившим их былой пароль: «Америка есть бог в святых мечтах земли».