Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 26



Схваченное морозом белье скрипит на веревке, и Зоя варит борщ: покамест не закипит бульон, она чистит картошку. Впереди еще уборка, и картофельная шелуха грязным серпантином ложится в помойное ведро.7

Я откинулся на валик дивана и смотрю, как Зоя гладит. Утюг в Зоиных руках точно выписывает вензеля.

Когда Зоя закончит техникум, она станет мастером. Будет закрывать наряды и заведет себе маникюр. А сейчас у нее руки грубые и заскорузлые – руки рабочего человека. И покамест Зоя их стесняется и при незнакомых старается спрятать свои руки под стол.

Я лежу на диване и любуюсь Зоиными руками.8

Я поставил подпись и придвинул объяснительную записку начальнику.

Пригорюнившись на скамейке, понуро мнет ушанку задумчивый Иван. Притулившись к подоконнику, испуганно уставился в стенку притихший дядя Петя.

Иван – кочегар. Он пришел сливать воду – и вдруг нету замка. А выбитая из-под замка накладка валяется на снегу. Когда он сливал воду до этого, то елки, как он помнит, загораживали подход к трубе. Иван прибежал ко мне в сторожку, а я в это время уже давно в бараке и, соскучившись по любимой, дышу ей в крутое плечо. Но на первом автобусе приехал обратно и к приходу начальника успел растопить печь.

Иван волнуется: у него от цеха ключ, и когда на манометре прыгает стрелка, то нужно отвинчивать кран. А Иван пустил в цех дядю Петю.

Дядя Петя тоже кочегар. Он мне должен рубль. Дядя Петя – сменщик Ивана. Но во время дежурства Ивана дядя Петя посторонний.

В цеху тепло, а дяде Пете негде ночевать. И вот украли елки. И теперь дядя Петя боится, что мы его с Иваном заложим.

Иван тоже боится, что я его заложу и начальник узнает, что он пустил в цех постороннего.А я боюсь, что Иван с дядей Петей тоже меня заложат. Что я отсутствовал на своем рабочем месте. И тогда с меня могут высчитать стоимость похищенных елок.

За водкой велели не занимать, и по очереди прокатилось беспокойство. Счет пошел на секунды, и через несколько минут все набросятся на плодово-ягодное. Или на розовый вермут.

Стоишь и ломаешь голову: розовый вермут на два градуса крепче, зато плодово-ягодное на двенадцать копеек дешевле. Но я успел проскочить и, не сойдя с дистанции, затарился без головоломки с вермутом. Я купил три бутылки «Столичной», бутылок восемь пива и пять бутылок апельсиновой воды для Сережи. А когда уже подходил к бараку, то чуть не столкнулся с бывшим Зоиным мужем и с его матерью или, как ее называет Зоя, свекрухой. Они живут по соседству (тот же самый барак, только вход с другой стороны), и Зоин муж (отец Сережи) все еще у Зои прописан. Вернее, прописан я, а он так и не выписался, не дает паспорт и все; а моя прописка, выходит, Зое нужна, мало ли, вдруг запретендует на комнату, получали-то вместе. И свекруха, покосившись на торчащие из моей сумки бутылки, как-то мстительно ухмыльнулись (Зоин муж – алкаш и уже два раза лечился от запоя).

Зафиксировав со стороны ступенек топот (я отбивал на крыльце налипшую вместе со снегом грязь), из кухни высунулась Лаврентьевна и, всплеснув руками, закричала в глубину коридора:

– Зо-о-я-я… иди встречай… – и, бормоча уже себе под нос «приехал… приехал наш путешественник…», склонилась над внушительной кастрюлей.

Хозяйничая на кухне, Лаврентьевна всегда сидит на стуле. Как на посту. Сидит и наблюдает за обстановкой. Закроет глаза и как будто дремлет. Но все равно все слышит. И если кто-нибудь чужой, пощады не жди. А сегодня Лаврентьевна не дремлет: сегодня в бараке гульба.

С перекинутым через плечо полотенцем Зоя вышла мне навстречу и, уперев руки в боки, снисходительно заулыбалась. Готовый в любую минуту раздвинуться, вырез ее халата держался на спусковом крючке.

Зоя мне говорит:

– Ну, что… студент прохладной жизни… изволили явиться…



А я стою, как дурак, и молчу, а сам все продолжаю смотреть на вырез; а стоит мне его только представить – и я начинаю терять чувство времени, а также ощущение пространства. (А когда еще летели над Омском, то, уткнувшись в иллюминатор, передвинул на восемь часов стрелки, как будто уже Магадан, все витал в облаках; и когда расстегнули ремни, надо уже выходить, а у меня впереди торчит, как-то все-таки неудобно, люди; и когда покупал в гастрономе водку, все тоже витал и даже когда шел по городу мимо памятника Владимиру Ильичу.)

– Явился… не запылился… – точно доставив сбежавшего из-под стражи преступника, Зоя меняет интонацию, и, опережая всех остальных, еще не успевших переварить эту новость, Нина Ивановна хлопает в ладоши.

– Толька… приехал… – в каком-то радостном изумлении чуть ли не с шепота Нина Ивановна уже не укладывается в октаву (наверно, все-таки не зря меня заставляли играть в музыкальной школе гаммы), и по градусу достигнутой ноты угадывается, что гуляют с одиннадцати утра.

(Та самая, помнишь, из Зоиной бригады. У них там на заводе сплошная родня, и все обо всех всё знают, у кого какой «болт». Например, короткий и толстый; или наоборот – тонкий и длинный.

Мне Зоя сама рассказывала – как у ихнего начальника цеха.

Я у Зои спросил:

– Ну, и как?

Зоя засмеялась:

– Все равно что гвоздем.

А еще бывает винтом. Это уже рассказывала Нина Ивановна. Как у ихнего фрезеровщика. И говорит, что ничего. Приятно. Только немного щекотно. Но больше всего Нина Ивановна любит «опыляться по утрянке».)

Если придерживаться паспортных данных, то Нина Ивановна должна отмечать день своего рождения раз в четыре года: она родилась 29 февраля. Но Нина Ивановна с этой ошибкой природы мириться не желает и, наперекор календарю, устраивает себе именины гораздо чаще: по субботам и по воскресеньям вместе со всей страной и по скользящему графику в будни. Но иногда все дни недели сливаются в один сплошной праздник, и после каждого такого заплыва у Нины Ивановны под глазом красуется фингал.

Нина Ивановна приехала в Магадан из Молдавии, и, будучи еще двенадцатилетней девчушкой, сумела склонить к сожительству сорокалетнего гуцула. Так что на фоне своей сентиментальной подруги Зоя напоминает еще не распустившийся бутон. (Когда я пишу о Бродском, то, сравнивая его с Высоцким, охватываю небом всю землю. А когда пишу о Зое, то, сравнивая ее с Ниной Ивановной, затягиваю небо в пруд. И в синеве отражения в самой глубине угадывается омут.)

Перегнувшись через весь стол, тянет мне руку сидящий рядом с Ниной Ивановной Витенька. Витенька – ее кавалер и уже отмантулил два срока – не то за хулиганство, не то за бандитизм, но читает «Диалоги» Платона и знает чуть ли не наизусть все сны Версилова из «Подростка». Он как-то Зое сказал, что я единственный человек в Магадане, с кем ему интересно поговорить. В лагере Витеньку за его начитанность прозвали Монахом. И его там уважали. Там ведь «кто сапожничает, а кто педрила». А вот Витенька читал книжки. И теперь на всей Колыме он, пожалуй, самый образованный человек.

Невзирая на щуплость, Витенька производит впечатление силача, и, если схватит за локоть, на коже остается синяк.

Досадуя на вынужденный простой, с гармошкой наизготове озабоченно осклабился Павлуша. Павлуша – наш сосед по бараку и по совместительству мой «внештатный сотрудник». Но в такую минуту об этом как-то не хочется вспоминать.

(Однажды я, правда, не выдержал и его прищучил. Уж больно, думаю, подозрительно: все угощает да угощает и все «агдам» да «агдам». Наверно, решил, не к добру. Ну, и прижал его после второй бутылки к стенке.

– Ну, признайся, – говорю, – Паш, а Паш… мы же свои, – улыбаюсь, – люди… Ну, признайся, – повторяю, – что стучишь… да я, – и хлопаю его по плечу, – да я и не обижусь…

Другой бы на его месте после таких слов сразу же отвернул мне тыкву – ведь шуточное ли дело – стукач! А он размазал сопли – и как с гуся вода.