Страница 18 из 69
Генкин был председателем конференции. До сих пор не могу забыть того извинительного тона, с каким он говорил о студенческих докладах, посвященных проблемам всеобщей и древнерусской истории. Он отказывался их комментировать, прося сделать это своих коллег с соответствующих кафедр. Я был поражен. Как? Человек блестяще образованный, настоящая ходячая энциклопедия, не решается оценить доклад первокурсника о Катилине?!
Аэто ведь был урок всем нам – урок уважения пусть к незрелому, но самостоятельному суждению, урок преклонения перед компетентностью!
Когда мне предоставили слово, Лазарь Борисович повернулся в мою сторону и внимательно слушал все двадцать минут. Я рассказывал о истории изучения советской историографии западничества и славянофильства.
Сейчас я очень невысокого мнения о своем первом научном опусе. Мне даже стыдно вспоминать то выступление, перенасыщенное вульгарной социологией. Правда, я был искренен и не ведал, что творю. Громил налево и направо советских историков за искажение исторической правды о светлых личностях Хомякова, Грановского, Кавелина, Боткина. Откуда мне было знать, что дело тут заключалось не в неспособности ученых по достоинству оценить ранних русских либералов-гуманистов, а в идеологической монополии КПСС – той монополии, которая «выселила» из истории отечества и либералов и монархистов, оставив в ней только революционеров? А Генкин не только понял меня, но и поощрил. Это была самая светлая минута в моей жизни. Ни до, ни после такой мощной человеческой поддержки я не встречал.
Я ничего сначала не понял и искал глазами счастливчика, об аналитическом даре и чувстве истории которого говорил профессор. И только когда меня толкнули в бок и сказали: «Это же о тебе он говорит!» – я «прозрел» и чуть не сполз со стула.
Конечно, теперь я понимаю: то была поддержка не столько меня лично, сколько того направления в науке, с которым я связал свою судьбу. И все же каждый раз, когда жизнь перекрывает мне кислород, я вспоминаю ту знаменательную для меня речь Генкина – и снова живу, снова верю в себя.
Согласен на сто процентов: надо быть строгим и даже жестким учителем. Но если педагогическая требовательность обрезает крылья, кому она нужна? Лазарь Борисович без всякого труда мог камня на камне не оставить от моих ученических откровений, ибо то был карточный домик – не более, но он поддержал меня, вернее, мой подход, и тем самым приблизил час моего научного самостояния. Мудрый наставник ставит ученика «на крыло», а не бросает на землю.
В январе 1968 года я получил преддипломный отпуск и на четыре месяца ушел с авиационного завода. Из всех ранних русских либералов западного и восточного толка я, сам не знаю почему, выбрал Василия Петровича Боткина и посвятил ему дипломное исследование.
Понимал: карты брошены, назад пути нет. Поехал в Москву, а потом – в Ленинград. Работать в книгохранилищах.
Познакомился с фондами Боткина в Центральном государственном историческом архиве (бывший ЦГИАЛ), в рукописных отделах Щедринки и Ленинки, в отделе письменных источников Государственного исторического музея СССР и в Центральном государственном архиве литературы и искусства.
Благодарен судьбе за удивительные встречи с историками либерализма и буржуазии: С. С. Дмитриевым, Н. Л. Сладкевичем, К. С. Куйбышевой и другими, – о чем пишу в своих воспоминаниях «На Пречистенке в архиве» и в очерке «Совесть русской истории».
В июне 1968 года с отличием защитил диплом. Рецензировал его Л. Б. Генкин.
Ученый совет факультета дал мне рекомендацию для поступления в аспирантуру, но мест на дневном отделении не было. Снова доля заочника… Впрочем, мне предлагали дневное отделение – по специальности «Научный коммунизм» или «История КПСС».
«Но учтите, – говорили при этом многоуважаемые «шкафы науки», – вам придется создавать иные образы либералов, а не те, которые вы создали по наивности святой в своей дипломной работе». Все было ясно, как дважды два: либералы у меня должны будут деградировать, и чем стремительнее – тем лучше. Я отшучивался, благодарил, однако намерений своих не изменял.
В том же году работа о Боткине отцами факультета была направлена на Всесоюзный конкурс научных студенческих работ и, к моему восторгу, завоевала серебряную медаль. Лазарь Борисович тоже был приятно удивлен, но в разговоре один на один посоветовал не обольщаться, а продолжать работать и работать. Однако я после утверждения темы дипломной как темы кандидатской понесся на волне зыбкого признания, как Саврас без узды, – не удержишь.
Поехал в Москву, в Историко-архивный институт – к Владимиру Евгеньевичу Иллерицкому. Это был известный исследователь русской общественной мысли и специалист по революционно-демократической историографии. Его работы о исторических взглядах Белинского и Чернышевского рекомендовались как учебные пособия. Либералов он, конечно, не жаловал, но меня это не беспокоило, ибо я ехал к нему как к глубокому знатоку предреформенной России.
Меня встретил высокий, с военной выправкой, седой мужчина и, вопросительно посматривая через модные, в золотой оправе, очки, вежливо спросил:
– Что вам угодно?
Я оторопел от этой жгуче-холодной вежливости и, путаясь, объяснил цель приезда. Потом что-то говорил о всесоюзной известности ученого Иллерицкого, о его великих трудах и учебниках, а под конец с трепетом вынул из видавшего виды портфеля свое дипломное сочинение о Боткине, присовокупив к этому сообщение о серебряной медали, которую оно снискало (черт бы ее побрал!).
Я ожидал всего, что угодно, но только не того живого интереса, который вдруг совершенно преобразил профессора. Глаза его загорелись, ледяная вежливость слетела, как не было, и передо мной предстал обаятельный, милый человек. Попросил зайти к нему дня через три.
Всевышний ведает, как я томился, ожидая знакового часа. Я был почти убежден, что мой диплом – уже готовая диссертация, и мне хотелось узнать ее уязвимые места.
И вот настал тот памятный четверг сентября 1969 года от Рождества Христова. Иллерицкий встретил меня с прежней леденящей улыбкой, предложил сесть и начал медленно листать страницы моего труда.
Боже, Боже мой! Вся работа была исчеркана красным карандашом! Я похолодел и стал слушать.
– Вам оказали медвежью услугу, удостоив работу серебряной медали! – без обиняков заявил профессор, пригвоздив меня к стулу, и продолжал, ровно, безжалостно, ни разу не запнувшись: – Да, вы поработали в архивах. Ну и что?! Истории западничества не знаете! Надо потрудиться изучить историю либерализма на Западе. Это первое. Второе – проследить возникновение и развитие идей западничества в России с семнадцатого столетия до двадцатого. Третье – не надо оглуплять современную буржуазную историографию, где есть немало выдающихся трудов. Четвертое – связь между интересами российского торгово-промышленного сословия и либералами у вас получилась механической. И наконец, замечания и статьи Ленина о ранних либералах вы, что называется, «проглотили», а не изучили.
Не помню, что он еще говорил, но я, к удивлению своему, успокоился.
Когда он закончил, я встал и с воодушевлением поблагодарил. Иллерицкий тоже встал и, не скрывая недоумения, смотрел на меня во все глаза.
– Спасибо, – стараясь говорить так же спокойно и ровно, как он, произнес я. – Вы серьезно подошли к моей работе и прочитали ее от корки до корки. Воронежские рецензенты отнеслись ко мне, как к студенту, – и только. Вы вели со мной диалог как с историком.
В довершение всего я попросил разрешения приехать к нему через два-три года. Он не возражал, и на этом мы расстались.
Победам поражение
За первый год аспирантуры я успел только сдать кандидатский минимум. Работа в школе закрыла мне дорогу в московские и ленинградские архивы.
Моим научным руководителем кафедра назначила Лазаря Борисовича, и я каждую пятницу, с пяти до семи вечера, общался с ним в его доме, консультировался и даже спорил.