Страница 29 из 30
Кряжев, который до сих пор стоял понурившись, поднял голову: лицо его, прежде усталое, безразличное, преобразилось. Он весь обратился в слух, и казалось, что уши машиниста даже чуть оттопырились и подвинулись вперед. Юрка перестал стрелять глазами по комнате и переглядываться с девушкой-оператором. Слушая Овинского, он то широко и завороженно улыбался, то, становясь серьезнее, задумчивее, приглушал улыбку, и она лишь чуть дрожала на его губах, то вдруг снова давал ей волю. Юрка часто обращал глаза к своему машинисту и, убеждаясь, что Кряжев доволен, еще более светлел лицом.
Начальник станции, поддакивая Овинскому, кивал головой и то и дело повторял: «Точно!.. Точно!..»
Когда Овинский кончил, начальник локомотивного отдела некоторое время молчал и покашливал.
— Вы… вы вот что, — начал он. — Вы посмотрите там на часы! Вашему Кряжеву определенно отдыхать пора. Пока вы там торговались, у него все сроки кончились. Понимаете, кончились! Министр непосредственно требует, чтобы режим труда и отдыха локомотивных бригад соблюдался железно. Понимаете, же-лез-но!.. А вы там дискуссионный клуб открыли… И вообще вам следует знать, что за последние два года мы дважды повышали весовую норму на участке Крутоярск — Затонье. Понимаете, два-жды! А что сие значит?..
Между требованием соблюдать режим труда и отдыха локомотивных бригад и повышением весовых норм на участке не было никакой логической связи. Но сейчас Федор Гаврилович, видимо, не был способен следить за логикой. Он заботился лишь об одном — опрокинуть на голову Овинского побольше нравоучений.
— …Лихачество! Понимаете, ли-ха-чест-во!.. — слышал Овинский в трубке. — А вы хоть догадываетесь, что может быть в итоге? Обрыв поезда, остановка движения. Я уже не говорю о том, что Кряжев непосредственно гробит технику. Понимаете, гро-бит! И после этого у него хватает… хватает смелости требовать замены колец, дерзить администрации. И вообще у вас там в депо в последнее время («С моим приходом», — понял Овинский) творится черт знает что! Вывешиваются карикатуры на администрацию. Соболю, уважаемому человеку, способному специалисту, ходу не дают. Мы еще не спросили с вас за карикатуру на Соболя. Соболь — знающий, думающий инженер!..
Он почему-то особенно забеспокоился вдруг о Соболе. Тавровый так усилил голос, что трубка ревела около уха Овинского и он многое не мог разобрать. Зато было очевидно, что каждое слово о Соболе разносилось там, в отделении, далеко за пределы кабинета. Начальник локомотивного отдела явно пользовался случаем, чтобы продемонстрировать свое расположение к молодому инженеру из депо Крутоярск-второй.
Разговор закончился тем, что Тавровый снова потребовал к телефону начальника станции и приказал: немедленно отцепить от поезда четыреста тонн, немедленно отправить в рейс Городилова, а о задержке поезда выслать письменное объяснение. Федор Гаврилович мог приказывать начальнику станции — он был не только начальником локомотивного отдела, но и заместителем начальника отделения. Овинский сделал последнюю попытку помочь Кряжеву — позвонил начальнику отделения, но того не оказалось на месте.
Убедившись в своей полной победе, Городилов вынул за цепочку часы (хотя прямо перед ним висели большие стенные часы), подчеркнуто деловито глянул на них и поспешил выйти.
Собравшись с духом, Овинский поднял на Кряжева пристыженное, виноватое лицо. Взгляды их на мгновение встретились. В черных, твердо, как кусочки антрацита, поблескивающих глазах машиниста Виктор Николаевич прочел сдержанное выражение благодарности. Странно, взгляд Кряжева словно ободрял, утешал Овинского, как будто не самого Кряжева, а его, Овинского, постигла сейчас жестокая неудача.
— Так я подожду вас здесь, — сказал Виктор Николаевич, когда машинист, легонько подтолкнув своего помощника, повернулся к двери. — Вместе и пойдем в бригадный дом. Хочу посмотреть на него.
Машинист согласно кивнул.
Бригадный дом, небольшое двухэтажное каменное здание, стоял недалеко от станции.
Пока Кряжев вместе с помощником и кочегаром принимали душ, Виктор Николаевич осматривал помещение.
На первом этаже находились душевая, буфет, красный уголок и несколько комнат для отдыха. На втором располагались только комнаты для отдыха. Всюду было чисто и тихо, но в густом, влажном воздухе отдавало запахом не то прачечной, не то бани. Впрочем, Овинский скоро привык к этим запахам и к этому густому, влажному воздуху. Коридоры с ковровыми дорожками, комнаты на три-четыре места, обставленные всем необходимым, производили приятное впечатление.
Когда Виктор Николаевич завершил осмотр второго этажа, в коридоре, сопровождаемые дежурной по бригадному дому, появились Кряжев, Шик и Хисун. Раскрасневшиеся после мытья и словно похудевшие, они шли, запахнув одинаковые серые халаты, надетые прямо на трусы и майки. Халаты были короткие — по колена, и длинные голые мужские ноги, светлеющие ниже халатов, выглядели удивительно нескладно и смешно.
Мокрые волосы, брови и глаза Кряжева казались еще чернее, чем обычно. Но особенно прелестен был Юрка. Он раскраснелся более всех, и оттого разительнее стала голубизна глаз и яркая необычность льняных волос.
Дежурная толкнула одну из дверей. Сделав широкий жест, сказала:
— Располагайтесь, молодые люди.
Кряжев первым звучно зашлепал туфлями по пустой комнате.
Овинский остановился в дверях.
— Что ж, отдыхайте, — промолвил он в нерешительности.
— Нет, мы еще в буфет пойдем, — ответил Кряжев, садясь на кровать.
Шик и Хисун тоже уселись каждый на своей кровати, и Овинский вошел в комнату.
— Неужто Городилову этот номер так пройдет? — сразу же начал Шик.
— Ладно, Юрка, хватит, — откликнулся машинист. — Не вышло сегодня, выйдет в следующий раз.
— А что, Городилов вообще тяжеловесные не берет? — спросил Виктор Николаевич, противясь желанию Кряжева замять разговор.
— Почему не берет? — недовольно ответил машинист. — Он и сейчас на двести тонн выше нормы повез.
— На двести, но не на шестьсот, — продолжал наступать Овинский.
— Это уж его дело, — все так же недовольно и неохотно произнес машинист.
Кряжеву было не по себе. Хотя то глубокое и бессознательное уважение, которое Кузьма до сих пор питал к Ивану Кондратьевичу, было потрясено в нем и рушилось, как рушатся подорванные здания, он не хотел при Овинском говорить плохо о Городилове. Инстинктивно он продолжал относиться к Овинскому как к человеку пришлому, пусть хорошему, доброжелательному, но все же пока еще пришлому. Городилов же был машинистом, то есть человеком той профессии, того труда, того круга людей, тех условий жизни, которые в душе Кряжева давно объединились в одно ревниво оберегаемое понятие «мое»; ему было так же трудно напуститься на Городилова при Овинском, как было бы трудно сказать что-нибудь плохое про все это «мое».
На некоторое время в комнате установилось молчание. Затем кровать, на которой сидел Хисун, заскрипела, и сдавленный голос кочегара произнес:
— Сволочь он, этот Городилов, насквозь сволочь.
Хисун всю сегодняшнюю поездку чувствовал себя очень скверно. Вчера выдавали зарплату. Когда знакомая сухонькая рука в черном сатиновом нарукавнике, высунувшись из маленького окошка кассы, указала, где надо расписываться, Хисун решил, что кассир ошибся. Он провел глазами по всей длинной строчке ведомости. Нет, сумма предназначалась ему, Хисуну А. П., хотя она превышала его самые оптимистические подсчеты. В бригаде Городилова он помощником получал столько же, да и то только в лучшие дни.
Неожиданно большая сумма получки и оказалась тем обстоятельством, за которое Хисун поспешил ухватиться, чтобы оправдать очередное посещение пельменной — заведения, расположенного как раз по пути из депо к дому. Хисун каждый раз легко находил какое-нибудь обстоятельство — печальное или веселое, злящее или умиляющее, неприятное или приятное — и, найдя, уже не в силах был выкинуть из головы мысль о нем. Оно не давало ему покоя до тех пор, пока он не оказывался в пельменной. Как всегда, ему достаточно было выпить сто граммов, чтобы отказаться от своего первоначального намерения ограничиться только этими ста граммами. Чем больше он выпивал водки, тем меньше ценил деньги, тем меньше думал о завтрашнем дне. Пельменная была лишь началом. У Хисуна сразу объявлялись друзья, подчас случайные, невесть откуда взявшиеся люди. Он пил с ними и поил их, шел с ними куда угодно, снова поил их и тех, кто оказывался с этими новоявленными друзьями. Но сколько бы он ни пил, где бы ни пил, в конце концов непременно сам добирался домой. Встав на пороге, кричал: