Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 45

Для него понятны – комбик, эквалайзер, вертушка, залипать.

Спецкор: – Сумеют ли они преодолеть вдалбливаемое им чувство национальной неполноценности, сумеют ли они явить элиту, способную вернуть стране утраченное величие?

Жил один человек. Он жил в доме многоэтажном с мусоропроводом, канализацией, водопроводом, газом и отоплением. В подвале этого дома водились крысы, он сам их видел. Большие, отвратительные, не то что милые шаловливые кролики, так и шныряющие у голубятника возле будки. Он их караулит, то бишь выгуливает по вешней мураве, сидя с другом на стволе поверженного ясеня.

Чердак населяли дикие голуби, и так как человек подкармливал их всю зиму из кормушки, то скоро понял, что все достается одному, самому толстому, насколько вообще это определение применимо к голубю. Впрочем, чего расстраиваться, ведь потомство у него будет явно здоровее, чем у тех, кого он не подпускает к кормушке, даже будучи сытым. И это знакомо.

Фотографии с застигнутыми врасплох домохозяйками сняты в момент развешиванья белья на чердаке. Остановишься, дожидаясь троллейбуса, а на обложке – ветреная юность. Интересный ракурс!..

Но вернемся к нашему дома. Там полно тараканов, у кого побольше, у кого поменьше, ну и, конечно, мышей. Мышь, она не крыса, но тоже неприятно. Оставишь сумку с овощами, сунешься, а она прогрызена, овощи обкусаны. Неприятно. В этом доме многоэтажном водилась моль. И если шерстяная вещь завалится за комод, там ей и каюк. Труха. Просыпаешься утром от оглушительных хлопков по ковру. Его бьют, как личного врага – наотмашь.

В доме водились пауки, ящерицы и летучие мыши. Из щелей рос мох, он свисал с балконов. Между плитами пробивалась трава. Водопроводные трубы пели и ржали, дом вставал на дыбы, в лунную ночь стены становились прозрачны, и можно было рассмотреть: бухгалтер, не доверяя калькулятору, стучит косточками счетов, надев старые парчовые нарукавники, отхлебывая чай из стакана в серебряном подстаканнике, почесывая ногу сквозь дырочку в носке; мальчик подкрадывается к замочной скважине и, придерживая трусы, спадающие из-за слабой резинки, подглядывает, как папа пересчитывает деньги в тайничке, поеду в Москву и никто меня не отыщет, там продолжу незаконченное самообразование, заодно посещу подругу юности веселой; девушка строчит письмо, лямка бюстгальтера спала – никто не хочет знать собак напуганных и старых, но норовит отведать всяк сосков девичьих алых: – милый Джо, отвечаю тебе на твое письмо, почему ты не обзаведешься компьютером, ведь общаться через интернет гораздо удобней; старуха мешает на кухне отвар, и лампочка освещает морщины на шее, со стены улыбается ласково муж в очках, надетых поверх летного шлема – когда принесли телеграмму, нет, когда меня вызвали в военкомат, и военком сказал: крепитесь, женщина… вышла я и потеряла память, военком послал солдата, пойди, проводи, где вы живете?… – что вам надо, что вы пристали ко мне? – иду и понять не могу, где я, и вот выскочил сын-малолетка – мама, мама! – кричит, он прижался ко мне, и я вспомнила, кто я и где…

Дом отступает, сворачивает свои голограммы, и уже не так страшно, что нет у тебя тех упоительных снов, они пропали вместе с «широка страна моя родная».

Отдайте мне мои сны, я вас очень прошу, сны, после которых ходишь будто пьяный весь день.

Дом нагибается и достает из кустов бузины, из ракиты, вереска, нежно вытряхивая на траву – твои полеты в страну Роз, твои сердцебиенья – mein Gretchen, ich liebe dich!

Поверь, друг мой, только хороший чай – «Акапулько», «Нюрнбергский каб.», «1001 ночь», «Вигвам», «Земляничная поляна» – примирит твое сердце. Он размягчит черствое, взбодрит усталое от битв, посмотришь на мелкие свои недостатки, на неурядицы сквозь пальцы. Как мелки с жизнью наши споры, как крупно все, что против нас… Взять хотя бы этот дождь, что ворочается с боку на бок в ночи, как большой мокрый щенок, пристраивающийся к мамке: где тебя носило, промок весь. А вот китаец бежит по ступеням дождя с баночкой туши и кисточкой, еще, еще рывок, и он уже шаркает ногами у дверей нефритовой башни, и вот уже готовы первые несколько иероглифов. Ну, так и знал, читаем: – Когда б мы поддались напору / стихии, ищущей простора, / то выросли бы в сотню раз… Он говорит, он смеется, над головой его несется куда-то в ночь, в пляс, к яру Мандельштам: – Петроград, я еще не хочу умирать, у меня телефонов твоих номера…

Ганди сказал на вторжение немцев в Париж: – Ну и что они сделают с такой большой страной?

Что сделал недавно А. Македонский с Индией? Да ничего. Недавно – каких-нибудь несколько тысяч лет назад.

Послушайте, господин такой-то, с усиками под Оруэлла, мне надо сейчас, и желательно без промедлений… Далее идет список тех вещей, что канули. Впрочем – неразборчиво… прогулки при луне с двумя-тремя подругами… Мы пытаемся разобрать, почерк слишком мелок, множество каллиграфических огрехов, приходится домысливать, и получаются немыслимые картинки. Ну, посудите сами: ночной дождь на границе окна полощет гроздья сирени. Мы стояли с тобой под одним углом отраженья, говорили слова без особого напряженья… Кто там развешивает свои картины в холле кинотеатра «Урал»? Говорите внятно, отчетливо, уберите сигарету изо рта. Успокойтесь. Ты слышишь, лопоухий воин с коротким мечом, столь удобным в рукопашном бою: – И нет мне дела до… Куда мне деться в этом ноябре?…

Чай остынет, я тут тебе сушеных бананов коробку припасла, помнишь, как бегали на перемене по колючему снежку в овощной за вялеными бананами в целлофане – Made in Vietnam? Где ты их взяла? Соседка на продовольственном складе подвизается, я ей твою рукопись дала почитать. Сегодня звоню, заходите. Вся в слезах, вот, просила передать. Что это? А я не распаковывала. Сыр, масло, артишоки, банка ореховой халвы, шоколад, бутылка ликеру… Нет, я не могу, отправь в Мальту… в ту страну, где тишь и благодать…

2002

Николай Болдырев Второй номер (Послесловие)

Когда в последнюю осень семидесятых прошлого века на занятии литературно-философской студии, которую я вел, появился высокий молодой человек с большими, словно бы пульсирующими изнутри, голубыми глазами, то в нашем довольно-таки добропорядочном кружке появился возмутитель спокойствия, которого, как оказалось, нам так не хватало. Очень быстро стало ясно, что Сергей Нефёдов, назвавший себя живописцем, не умеет и не хочет говорить на языке газет и очередей, учебных заведений или домашних гостиных. Характер его разговора не поддавался обычному учету: мысль его и ощущения совершали свои фрагментные, импульсивные движения, казавшиеся подчас хаотичными, порой даже не без юродственно-хулиганствующего оттенка, порой как бы мычащие, а порой буффонадно-издевательские; движения, которые сам их владелец и не пытался контролировать: он танцевал вместе с ними.

Срывался он с места так же неожиданно, как срывались с его губ лишь ему одному понятные реплики, и проводил он свое время совершенно безучетно: род занятий даже внутри дня, не говоря о большем, менялся спонтанно и почти ассоциативно. Он мог встать и уйти посреди моей длинной и самой важной умной фразы, иной раз даже направленной лично ему. И уйти не от природного хамства или желания меня задеть или произвести эффект, а только потому, что его сознанию становилось невыносимо подвергаться логико-рациональной обработке. Непоэтический, «разумный» стиль общения (или текст) его отравлял, почти убивал, во всяком случае – был для него непереносим. Бессмыслица заведенного некогда интеллектом и логикой порядка на этой планете была для него пугающе-очевидной, и внутри него, мне кажется, уже жила сосущая боль сознания, что всё на этом шарике летит в тартарары: именно из-за этого и летит.