Страница 2 из 26
Он повторял ее многократно, никогда не сбиваясь, не путаясь в деталях:
«Я очень хотел, чтобы у меня появилась дочка. Дети продавались в специальном магазине.
Ну, стал я денежки копить. Копил, копил…
Пошел в магазин.
Детей много! Разных. Но все не те. Мне нужны была ты. Такая кудрявенькая, глазастенькая, красивенькая.
Мне продавщица приносит разных детей, а я все отказываюсь: нет, я ищу свою девочку.
И вдруг вижу: на самой дальней полочке: ты! Именно такая, какую я искал. Моя доченька!
Я говорю:
— Дайте мне, пожалуйста, вот этого ребенка.
А продавщица отвечает:
— Это самая дорогая девочка в нашем магазине. Вы не сможете ее купить. Денег не хватит.
Стал я деньги считать. И вот же как повезло: у меня оказалось ровно столько денежек, сколько требовалось. Копейка в копейку.
— Что ж, — говорит продавщица. — Тогда платите и забирайте вашу девочку.
Я тебя взял и думаю: а как же я тебя понесу домой, у меня же денег на одеялко не осталось. Ничего! Придумал. Достал из кармана носовой платок — вот такой, видишь? Завернул тебя, прижал к себе и домой понес, самую красивую, самую дорогую…»
Вот это я понимаю — история! Все до последней копейки отдал за меня папа! И почему? Потому что я — та самая! Его девочка!
Эти папины рассказы незаметно, но прочно создавали во мне очень важное для каждого человека осознание собственной нужности и значимости.
Недавно прочла у Макса Фрая: «… Я с рождения абсолютно уверен, что совершенно замечателен сам по себе и никакая дурная репутация мне не повредит! То есть, я слишком люблю себя, чтобы утруждаться попытками самоутвердиться».
Да, правда. Всё так. Любовь папы рождала у меня веру в себя. Эта вера не подпускала близко отчаяние или уныние в самые тяжкие моменты моего существования.
Примечательно: мама в этих увлекательных повествованиях не фигурировала совсем. Но меня это не смущало. Я верила папе, потому что верила очевидной силе его любви.
Да и поразительное сходство между нами восхищало и умиляло окружающих: «Вот это да! Папина дочка! От макушки до пяточек — все папино!»
От папы шло ощущение мощной жизненной силы. Мягкий, спокойный, уравновешенный человек. Во многом — созерцатель.
Я потом спрашивала себя: почему он всегда казался мне безусловным победителем? Ответ прост: он и был победителем, прошедшим всю войну. От многих фронтовиков шла эта сила.
Я без внутренней дрожи не могу смотреть хронику подписания германской капитуляции. Выходит маршал Жуков. И — вот! То же ощущение… В нем — сила.
Если забираться далеко… Есть у Пушкина стихи, которые рождают это же чувство. Помните «Полтаву»?
«Могущий» — это невозможно не ощутить — и человеку, и зверю… Сила, исходящая от «могущего», не требует особой демонстрации. Она просто есть. Сама по себе. Вот этой силой — только ею — дается любая победа.
Этой силы фронтовиков-победителей, видно, и испугался Сталин после войны. Ее и повелел придавить, затоптать, уничтожить. Отсюда и репрессии…
Мы, родившиеся после войны, дети фронтовиков — выживших, выстоявших, преодолевших испытания — мы несем в себе их силу. Мы — дети Победы.
Эта папина сила держит меня и сегодня.
Мама
От мамы тоже исходила сила. Сила тех самых «женщин в русских селеньях», воспетых Некрасовым.
Но сила русского народа в большевистские времена на корню подрубалась богоборчеством. Душа народная испепелялась всеми возможными способами: беспросветной нищетой, войнами и — главное — разрушением основ существования каждого народа: уничтожением общей веры.
В России издавна устроено отношение к человеку: молчи и терпи, раб.
Можно тысячи раз провозглашать свободу. Но до нее надо дорасти. Нашему народу никак не дают дорасти до бесстрашия. Обычного, бытового, не бесстрашия воина, что смотрит, не отшатываясь, в глаза смерти, потому что — готов уже на все. Этого у нас хватает. А вот не бояться идти своей дорогой, не бояться начальства… Тут рабство многовековое и просыпается…
И все же… В самые тяжкие крепостные времена было то место у русского человека, где получал он силу жить дальше. Храм. Молитвы, псалмы, Святое Причастие… И каждый, самый маленький в общественном отношении человек, знал: он создан по воле Божьей, по Его образу и подобию.
Вот почему большевики так яростно и злобно уничтожали, растаптывали веру. Им нужны были настоящие рабы. Не люди — Божьи создания, а полые внутри, человекоподобные существа…
Вот у Некрасова:
Жаль, что поэт не знал, каково будет жить женщине русской земли в обезображенном, обезбоженном мире не столь уж далекого будущего его Отчизны.
Сила русской женщины становилась стихийной, как сила огромного корабля, плывущего без руля и без ветрил…
Если говорить просто, в советские времена на женщине лежала обязанность не только рожать и поддерживать дом, но и на равных с мужчиной участвовать в добывании средств на жизнь. Декретный послеродовой отпуск — меньше двух месяцев. А там — крутись, как можешь. Но на работу выходи. Дома ребенок. Его надо кормить… Ночью он вопит. Вставать рано…
Я все понимаю. Но ребенку от этого не легче. Он не в курсе, что и как устроено в государстве. Ему бы как-то на собственные вопросы ответить: «Зачем я здесь» и «Просыпаться ли, когда чувствуешь смертельное удушье».
Эпизод.
Мне примерно полтора года.
Ночь. Я стою в своей кроватке с веревочной сеткой. Прошусь на горшок. Папы нет. Мы с мамой одни. Она спит, а я нет. Я зову ее. Она спит.
Я кричу, плачу, прошусь.
Мама слышит. Она проснулась. Но не встает ко мне.
Она говорит:
— Писай в кровать!
(Сейчас я знаю — работала, училась, уставала нечеловечески… А тут я… Но — откуда это? «Писай в кровать!» Она же к человеческому детенышу обращается, наделенному душой, разумом…)
— Писай в кровать!
А я этого не могу! У меня уже есть собственное достоинство. Я себя уважаю.
Мама не встает.
Я захожусь в крике.
Тогда она вскакивает, рывком вытаскивает меня из кроватки и тащит в другую комнату. В той комнате пол каменный, серый в белую крапинку.
Разгневанная, мама сдирает с меня ползунки и, держа на весу, приказывает: «Писай!»
Я ощущаю жуткое унижение. Мать заставляет меня делать то, чего делать нельзя человеку.
Но я уже не могу сдерживаться. Писаю на пол.
Душа моя заледенела от ужаса. Чудовищное противоречие: именно мать принуждает меня совершать то, что запрещено.
И вот до сих пор я не понимаю: почему ей легче оказалось тащить меня в другую комнату, унижать? Ведь гораздо проще было посадить меня на горшок в кроватке…
С этого эпизода возникло в моей душе серьезное опасение в отношении матери. Какое-то подобие сомнения: «А умеет ли она любить?»