Страница 3 из 9
Это слово – измена – претило ему. Какая измена, с кем? Кино не шло, воображение мигало и застревало. Герои дергались как паралитики. Нельзя было представить, как они сжимают друг другу руки до синевы, эти хрупкие неумелые девочки. Он морщился. Как это у них? Кто сверху, кто внизу? Он морщился. Он чуял измену и не понимал ее. Он морщился, глядел на ее профиль, морщился, грыз зубочистку, оставшуюся от пресловутого самолетного ужина, мучился, терзал пальцами нос.
Сколько раз она изменяла ему, своему болтуну? Этому дуралею в клетчатом галстуке, вихрастому балагуру, который поманил, соблазнил рассказами о высокой луне, подвиге познания, растоптанному суровой равнинной жизнью, вдруг разбогатевшему, раздобревшему, накупившему ей бриллиантовых бриллиантов и теперь овладевающему ею с еще большей страстью, чем до рождения дочери?
Может быть, нисколько – от высокомерия и брезгливости ко всему на свете? А может быть, именно от этих обстоятельств – множество раз…
Он знал ее. Наизусть, до мозга костей. Она не изменяла.
Хрупкая, но очень живучая, гибкая и мудрая еврейская красавица всегда относилась к мужчинам – и, конечно, к нему – с удивительным для иных женщин чувством, смешанным из холодной рассудительности и животной преданности. Так она каждый день с чуть скрипучей музыкой в голосе повторяет, словно заведенная: «болит голова, устала, болит голова, устала», но никогда не забывает малейшего предписания, сделанного ему врачом. Ему, ему! И еще – так мастерски закрывает глаза, когда надо, на все, без лишних вопросов и плебейской тревожности.
Он знал ее. Что не побоится настоящего страдания во имя и ради него – такого вот болтуна – почти что дурачка в аляповатой жилетке и ботинках с острыми носами.
Она курила и работала, поблескивая бриллиантовой рукой, она указывала всем домашним нужное сверкающее направление, и как могло приключиться, что в один прекрасный вечер она притянула к себе за плечи эту рыженькую флористку и стала с близкого расстояния разглядывать ее сияющее молодостью лицо? Может, как ворона, спутала блеск? Она глядела, пробовала на вкус, вдыхала аромат из приоткрытого рта и дальше уже не отрывалась от него много месяцев, преодолевая в себе вопросы и осуждение, неудобство в отношениях с окружающими, страх разоблачения и многое другое, чему она даже не умела подобрать имена.
Зачем тебе такая дорогая вещь?
Она спросила у него, почти не глядя в его сторону. Когда он согласился купить ее телефон с потайным окошечком.
Что ты надеешься там увидеть за такие деньги? Бульварные романы с картинками обошлись бы тебе куда дешевле.
Он знал, что она считает его пустобрехом. Что она привыкла к его развесистым речам о чем угодно, где смешивалось красивое и никакое, тонкое и безвкусное. Он тоже не повернул головы в ее сторону и тупо пробурчал себе под нос.
Ты меня больше не возбуждаешь…
Это неправда, – спокойно не согласилась она. – Но мой телефон тебе ничем не сгодится для этого.
Меня всегда возбуждали целующиеся девочки, – так же глухо пробурчал он.
Купил бы аэропорту за пару фунтов журналов с картинками, там таких продается множество, и фотографии покрупнее. Зачем ты держишь меня за простушку, дурачок?
Она любила устаревшие слова.
Ему нравилась ее консервативность, от нее он и возбуждался, принимая тщательность в выборе слов за проявление особенной женственности. Тем более он не мог понять немыслимой нориной страсти к Риточке, так звали эту рыжеволосую дуру, которая внезапно вклинилась в их заурядную и полную подводных течений жизнь.
Риточка.
Глупенькая, рыженькая, никакая.
Откуда она взялась? Зачем? Оба одинаково задавались этим вопросом. Он в широком смысле: зачем его очень серьезной и основательной жене – все-таки реставратор с двумя государственными наградами, его строжайшей Норочке, эта очевидная пакость и грязь, глупая молодая девка, по шуточкам их дочери Анюты – то ли модистка, то ли флористка? Безупречная Норочка, способная годами накладывать мазок за мазком на сожранное временем полотно Мастера, этими же сахарными перстами обводит, щурясь от блаженства, контуры дурацкого лица? О чем это? К чему?!
Она думала об этом, конечно, чуть иначе. Легкая девочка в узеньких джинсиках, крошечной малиновой маечке, со спиральками рыжих волос, такая нетелесная, веселая, всегда смеющаяся. Как будто ветерок ворвался в тяжелый застоявшийся воздух ее жизни.
Как-то нечаянно разговорились с девушкой на выставке итальянской гравюры в Музее Настоящего Искусства (МНИ) – та работала от компании, организовывающей банкет по случаю открытия события, развития события и закрытия события.
Здравствуйте, меня зовут Элеонора, – она чуть кивает, когда знакомится. – А Вас, наверное, тоже как-нибудь зовут?
Девочка засмущалась, покраснела, но сразу хихикнула и так игриво вперемежку с улыбкой произнесла невесомое, как она сама, имя «Ри-та».
Ри-та.
Ри-та.
Две ноты.
Фрагмент кадрили.
Нора показала Риточке выставку, сразу отчего-то добавив к порхающему Ри-та еще и «-чка».
Они дважды попили кофе перед началом. Она успела узнать, что Риточка учится на стилиста и подрабатывает в компании, организовывающей пиршества (КОПИ). Праздник, который всегда с тобой – по-мужниному нелепо пошутила Норочка, в ответ на ритину исповедь о своей деятельности.
Моя работа превращать скуку в праздник, – улыбнулась Риточка.
Главное, чтобы не наоборот, – попыталась улыбнуться Нора.
Она успела, точнее, умудрилась, рассказать ей – ничего не смыслящей дурочке – о свой работе, о замучившем Старом Мастере, о муже, дочери, о свой мечте уехать одной на море в далекую страну, чтобы никто не звонил и ничего не спрашивал.
Вот бы и мне на море во Францию, – вздохнула Риточка.
Он любил вспоминать, как у них все начиналось.
За прожитые четырнадцать лет он просматривал это «начало» тысячи раз. Вот они вместе на дне рождения его одесского друга молодости, кто-то привел Норочку, тогда двадцатидвухлетнюю, в пестром сарафане, с очень короткой стрижкой, маленький алый рот, как будто стиснутые губы, в тонкой смуглой руке одна сигарета, вторая, третья. Очень напряжена, молчалива, неловка. Кто этот кто-то? Некто седовласый, с брюшком, самовлюбленный кабан, гордящийся этим самым брюшком и молодой женой. Адвокат.
Глупо, стыдно, нелепо.
Они с ней покурили на балконе, на кухне, поговорили о жизни в двух неопределенных словах: закончила художественный класс, реставратор, хочет ребенка. Он – развелся, лабораторная крыса, пытающаяся приложить свое обаяние (так тогда и сказал, чуть куражась своей как бы неотесанностью) к поиску достойной жизни для ученого человека, знающего языки, жизнь и людей.
Значит, вы все-таки человек, а не ученый, – пошутила она. – Это видно, не думайте…
То, что вы хотите ребенка, тоже видно – попытался пошутить он. – Могу помочь…
Он жил в мастерской друга-художника, который писал то Италию, то Испанию. Тоже друга детства, чей одесский акцент был слышен только землякам. Его клетчатое пузо и пушистые усы привлекали то итальянских, то испанских маленьких меценатов, как и его небесталанные пейзажи. Тот без колебания отдал ему ключи, протрубив на прощание:
Живи, гений, когда я буду гением, я поживу у тебя.
Он спал среди гипсовых голов, засохших мольбертов, окаменелых кисточек. Кстати, не зайдете как-нибудь?
Она позвонила через день и тогда же зашла, точнее, приехала на такси с пакетом апельсинов и сырных пластин. Откуда-то по дороге, куда-то по пути. В роскошном норковом манто и сверкающих брильянтах на длинных худых пальцах с безупречным маникюром.