Страница 18 из 18
Правда, и в Англии он тогда не чувствовал себя оторванным от отечества. Корреспонденции в «Колокол» шли потоком, и чуть ли не каждую неделю являлся с визитом новый гость «оттуда».
«Тогда приезжало много русских, особенно весной и летом, — вспоминает Н. А. Тучкова-Огарева. — Помню Григория Евлампиевича Благосветлова; он был средних дет, по-видимому добрый, честный человек, но такой молчаливый, что я не слыхала, для какой цели он пробыл довольно долго в Лондоне, помнится, года два. Он занимался переводами, за которые Герцен платил ему, кроме того, давал уроки старшей дочери Герцена, за что тоже получал вознаграждение…»
Говоря «года два», Наталья Алексеевна слегка ошибается. Благосветлов появился в Лондоне в августе пятьдесят восьмого, но в ноябре уехал в Париж и провел там почти год: В Англию oн вернулся осенью пятьдесят девятого, дочерям Герцена (обеим — Наташе и Оле) давал уроки всего лишь несколько месяцев, а теперь, в начале шестидесятого, снова собрался уезжать.
Не то чтобы он боялся скомпрометировать себя слишком тесным и продолжительным общением с патриархом эмиграции. Подлость аристократов и злоба правительства и так уже навсегда погубили карьеру Григория Евлампиевича — в тот самый день пять лет назад, весной пятьдесят пятого, когда в одном из классов Пажеского корпуса он позволил себе иронически отозваться о покойном государе Николае Павловиче, и дрянной мальчишка, высокородный тупица, племянник Дубельта, в отместку за нуль, поставленный ему по заслугам, донес. До сих пор Благосветлов не мог вспоминать об этом спокойно.
— Донес! — восклицал он. — Донес на своего учителя, который никогда ничего не делал своим воспитанникам, кроме добра и пользы. Ученик предал своего учителя, как Иуда, которому даже отказали в кровавых сребрениках… Это совершенно достойно русского аристократа и его сына… Мерзавцы, достойные костров, темниц, цепей и рабства, гнетущего вас, пресмыкающихся тварей и подлых лакеев придворного крыльца!
Тогда ему было запрещено преподавать в военно-учебных заведениях. Еще через год — запрещено преподавать где бы то ни было. Годы ученья впроголодь, бессонные ночи над книгами, дар волновать молодые сердца вдохновенной любовью к литературе — все пошло насмарку. На четвертом десятке Григорий Евлампиевич остался без средств к существованию и вынужден был добывать их составлением журнальных статей, которые почему-то никому не нравились. В них, видите ли, недоставало блеска, ну а дельность, ученая основательность и честный образ мыслей, разумеется, не в счет, — и вот Григорию Евлампиевичу, с его бешеным самолюбием, приходилось терпеть равнодушную медлительность редакций, довольствоваться неопределенными обещаниями, перебиваться редкими, скудными гонорарами и жить в совершенной безвестности. А какой-нибудь Аполлон Григорьев, заклятый славянофил и человек положительно вредный по своим московско-вяземским убеждениям, печатается где хочет и сколько хочет, и знаменит, и первенствует сейчас в «Русском слове». А Чернышевский, который в Саратовской семинарии учился двумя классами младше Благосветлова и брал с него пример, и шел за ним след в след (тоже покинул духовное ведомство ради Петербургского университета, также подружился с покойным Введенским, также, хоть и с меньшим успехом, преподавал), — так вот, теперь Николай Чернышевский задает тон в «Современнике», и этот журнал считается чуть ли не лучшим в России. А Григория Евлампиевича там не печатают — будто бы оттого, что стиль его отдает высокопарной, тяжеловесной риторикой.
«Но это приказная придирка. Спорить о том — почему Чернышевский любит носить грязные калоши, а я — чистые сапоги, — не стоит и сального огарка. Очень странно, но писать гадко, неопрятно, немецко-пономарским стилем для меня так же отвратительно, как спать на паршивой постели. Нет, я желал бы выслушать здоровый, крепкий упрек за содержание, идею статей», — писал Благосветлов Я. П. Полонскому, когда тот еще редактировал «Русское слово».
В ходе переписки с добрейшим Яковом Петровичем и родился у него смелый план, ради осуществления которого надо было теперь опять переезжать из Лондона в Париж.
Дело в том, что «Русское слово» падало. Подписка сокращалась, убытки росли, редакцию раздирала свара. Напрасно Полонский вербовал в сотрудники лучших своих приятелей, Григорьев строчил статьи — одну хлестче другой, а граф Кушелев-Безбородко составлял подробнейшие приказы по редакции и закупал на корню романы Дюма-отца. Ничто не помогало. Их учено-литературный журнал оставался неряшливым альманахом, где между «Шахматным листком» и руководством по анатомии можно было встретить порою недурные стихи или серьезную философскую работу, но все это терялось в груде посредственных компиляций.
Журнал был всеяден, бесцветен, подписчиков осталось всего полторы тысячи. Полонский винил в этом Григорьева, Григорьев — Полонского, а граф Кушелев — их обоих.
В ноябре пятьдесят девятого года граф доверил управление редакцией какому-то проходимцу по фамилии Хмельницкий, и тот повел дело с таким беззастенчивым невежеством, что многим стало ясно: журнал Кушелева вот-вот прикажет долго жить, подобно тем сорока шести, что ли, возникшим и прекратившимся за последние два года изданиям, список которых с многозначительным простодушием опубликовал «Современник». То есть это Благосветлову стало ясно, издалека, а граф как будто и не подозревал опасности, грозившей его детищу. Напротив, заменив безалаберных, но даровитых и честных сотрудников темным спекулятором, он успокоился, точно дело сделал, — настолько успокоился, что собрался за границу, во Францию.
Как только Григорий Евлампиевич узнал об этом, он сразу понял, что и ему пора в Париж. Он заклинал петербургских знакомых сообщать ему всякий слух, касающийся «Русского слова», а главное — написать, когда уезжает граф Кушелев и где остановится. Григорию Евлампиевичу необходимо было увидеться с графом; вся его жизнь могла перемениться от этого свиданья. Кто-кто, а уж Благосветлов умел говорить с молодыми людьми, а граф был человек молодой, добродушный, со слабым характером и недальнего ума.
Да что там недальнего, думал Григорий Евлампиевич, просто безмозглый мальчишка, сиятельная бездарность. Но как страшно богат!
«Какая бы новая мощь хлынула из души, — писал Благосветлов Полонскому, — если б Вы имели средства Кушелева для Вашего развития! И что бы и как бы я распорядился своим образованием и безграничной жаждой литерат. труда, если б какой-нибудь Юсупов вместо пяти гончих собак подарил мне три тысячи на заграничное путешествие…»
Странное дело! Григорий Евлампиевич глубоко презирал графа Кушелева, этого аристократического недоумка, но знал, что способен его полюбить и при свидании сделает все, чтобы граф его полюбил тоже. Граф должен оценить его искренность и прямоту, должен понять: «Если он продаст десять деревень или проиграет в карты полмиллиона — я не осмелюсь сказать ни слова; но в пользу общего предприятия, связанного с успехом многих писателей и всей нашей литературы, я вправе говорить». Да, именно так и надо начать, искренне и резко, не скрывая волнения и с гневом на тех, кто искажает прекрасную, бескорыстную мысль графа и топчет в грязь честь и святость его превосходнейшего предприятия, одного из благороднейших журналов. Григорий Евлампиевич откроет графу глаза на интриги и неспособность Хмельницкого, и, может статься, Кушелев догадается, какой человек должен стоять во главе «Русского слова»… А если нет, если его взбалмошное сиятельство разозлится и пойдет наперекор, — что ж, «тогда мы опять надевай колодки Краевского и ползай в передней Некрасова», а как станет совсем невмоготу — можно вернуться в Лондон да и остаться тут навсегда…
Но пока что Григорий Евлампиевич и думать об этом не хотел, дыша предвкушением огромной, невероятной, близкой удачи.
«Я одного боюсь, — писал он в начале января уже из Парижа единственному своему другу, штабс-капитану Попову, такому же, как и он сам, дюжинному литератору из числа преподавателей военно-учебных заведений, — я одного боюсь: ты выдашь и себя, и меня Хмельницкому… Но прогнать дурака с чужого ему места всегда следует порядочному человеку».
Конец ознакомительного фрагмента. Полная версия книги есть на сайте ЛитРес.