Страница 10 из 46
Получив повестку заседать в суде присяжных, мистер Стэннард впал в глубокое уныние. Его охватил совершенно бессмысленный ужас, и он просидел три вечера кряду, молча забившись в угол. У него совсем разладилось пищеварение. Он пил только сильно разбавленный джин и мятную воду и наотрез отказывался вступать в разговоры. А однажды рискнул бросить паб на Гвен и Фреда, а сам весь вечер просидел в одиночестве в маленькой задней комнате у камина, погруженный в невеселые мысли. Полиция да суды — от них не жди ничего хорошего, они уж постараются выставить тебя дураком. Он уныло разглядывал диван, набитый конским волосом, висящую над ним в рамке фотографию покойной жены; на него мало-помалу нахлынули воспоминания, и он успокоился. Долли умерла перед самой войной, в конце 1913-го. Через два месяца их сын Джим отплыл в Австралию, а Гвен была тогда совсем маленькой. Он подумал о сыне Джиме, которого с тех пор не видел. Хороший мальчик, и преуспел, молодец. У него трое сыновей, чьи фотографии вместе с фото невестки мистер Стэннард поставил на каминную полку. Джим ежегодно поздравлял его с днем рождения, а он писал сыну на Рождество короткие трудные письма, медленно водя с нажимом карандашом и ставя в конце — «Твой люб. отец Дж. Стэннард». Он редко сообщал о чем-то, помимо здоровья членов семьи и положения дел в торговле. Всемирная история представала в его письмах как бы увиденной сквозь толстое дно стеклянной пивной кружки. Так, 1916 год был описан следующим образом:
«Доброе пиво становится доставать все трудней и дважды у меня кончались запасы. Как я понимаю, при таком положении Дел у нас может быть настоящая нехватка и придется отказывать Клиентам».
1917 был годом, когда «… старые наши Клиенты заглядывают редко, а которых мы так вообще не увидим, что очень печально. В Пабе полно женщин, пьют не хуже мужчин и пьют все подряд, но тут уж не до вкусов, а чем удается разжиться — так по ценам, ты не Поверешь».
1918: «Как кончилась Война все очень радовались и Пили Много, то есть когда б было что пить; меня заставили Открыть в одиннадцать и скоро все как есть выпили, и то же самое по всем Пабам в округе».
Скоро уж сорок лет, как он хозяин паба, подумалось ему. И четверть века без Долли. Даже память о ней подернулась дымкой. Он вспомнил о своем детстве и юности в Суффолке; картины тех лет почему-то проступали в памяти с отчетливой резкостью. Высокие живые изгороди и проселки с разъезженными колеями. Уолберсвикская церковь, представавшая в воспоминаниях огромной развалиной, целым собором, над уцелевшим приделом которого немногочисленная паства возвела крышу и использовала для служб. Но в первую очередь лошади, собственность родовитой семьи, жившей в роскошном особняке, где он тогда был в услужении. В те времена об автомобилях никто и не слышал. Он попытался представить, какие тогда были дороги. Кучи конского навоза. Никаких машин, тишину нарушали только цокот подков и звон бубенцов. А какое покрытие было на главных дорогах? Нет, не помнит. Но резкий восхитительный дух, идущий от лошадей, и запах кожи — это в памяти отложилось.
Для доктора Холмса все прелести настоящего тоже сводились к воспоминаниям. Если он не сплетничал с кем-нибудь из немногих оставшихся приятелей, то с отрешенным взглядом сидел в чайной или в своей грязной университетской квартирке, мысленно озирая свою жизнь.
Сын викторианского[17] священника, он, как и следовало ожидать, во всеоружии знаний получил стипендию в оксфордском колледже Магдалины, с блеском сдал экзамен на бакалавра и занял место преподавателя в другом колледже. Отец до самой смерти считал, что из всего их семейства Персиваль добился самого большого успеха. Но доктору Холмсу было виднее. Он любил греческий и полагал себя наряду с Уильямовцем-Мёллендорфом лучшим из ныне живущих текстологов. Он не марал рук вульгарным популяризаторством, как Гилберт Марри, профессор королевской кафедры. Холмс с наслаждением вспоминал, как заявил почтенному коллеге, что последнему подготовленному профессором научному изданию Еврипида самое место в «Catena Classicorum».[18] Вот так-то! Здорово он его поддел. Однако по заслугам. Если б «Обозрение классической филологии» посмело опубликовать его рецензию, пришел бы конец еще одной научной репутации. Но какой смысл отстаивать классическую филологию старой школы, когда о древнегреческом почти напрочь забыли? Доктор Холмс напоминал самому себе алхимика или астролога, который тщится наставлять других в науках, в какие никто не верит. Ему еще повезло, что его всего лишь предали забвению, а не оскорбительным поношениям. Nox est perpetua una dorimenda[19], но было обидно, когда на вечный сон отправляют еще при жизни.
Хуже того, память, кажется, начинала ему изменять. Эдриен, Фредерик, Лайонел, Алистер… где они теперь, и кто из них кто? Скандала ни разу не было, потому что ничего скандального никогда и не происходило. Где они, эти золотистые или смуглые юноши, которых он страстно любил и которые не без изящества сносили его неуклюжую и столь очевидную привязанность? Но только в течение трех учебных лет. Потом они неизменно пропадали. Теперь их лица сливались в одно. Вспоминались пешие прогулки, совместные чтения, поездки в Швейцарию на каникулы вместе с питомцами. Он видел себя неуклюже пробирающимся среди валунов — со стертыми до крови ногами, ненавидящим эти походы, но готовым вынести что угодно, лишь бы побыть рядом с очередным любимцем. Он держал себя в жесткой узде, ибо знал, что привлекательностью отнюдь не отличается, а руководство университета состоит из опытных и хорошо осведомленных старцев. Порой он позволял себе немного порассуждать о Тайном Фиванском содружестве; прикоснуться или, страшно рискуя, приложиться губами к руке; раз или два сказать: «А ты знаешь, что очень красив?» Но к этому времени уже становилось, как правило, яснее ясного, что большего он себе позволить не может. А в конце третьего года они уходили и забывали о нем.
Где-то они теперь? Эдриен, Морис, Алистер, Лайонел… иных уже нет на свете. Прекрасны, молоды и мертвы… «в чужой стране нашли покой завоеватели». Мысль о войне заставила его забыть об Эсхиле и обратиться к воспоминанию, которое отнюдь не потускнело. Был все-таки в его жизни, был юноша, не оставшийся равнодушным к нелепому своему наставнику и даже позволивший называть себя Дионом. «Плач был уделом Гекубы и всех троянок, но тебе, Дион, в звездный твой час определили боги завидный для смертных жребий: тебе было дано упокоиться в славной могиле на широких равнинах родной земли. О, Дион, любовь моя, сердце мое». «О emon esmenas thumon eroti Dion», — прошептал он про себя последнюю строку. Перед ним, как живые, возникли темные локоны — чуть длиннее положенного — и лучистые карие глаза; крепкая юношеская рука взъерошила его скудную шевелюру. Его Дион в 1915 году записался в Королевский стрелковый полк. Через неделю мальчика привезли назад — на нем не было живого места, — а еще через три дня он умер в военном госпитале, так и не приходя в сознание. Похоронили его на сельском кладбище в уилтширской деревне, где он родился: «…на широких равнинах родной земли».
Единственное драгоценное воспоминание за всю жизнь, да и тому двадцать четыре года.
В суде доктор Холмс, несмотря на свою ни с чем не сообразную внешность, держался достойно. Он, правда, рассердился на секретаря суда, когда тот перепутал очередность, но повторил слова присяги громким и уверенным голосом:
«Всемогущим Господом я клянусь судить по чести и совести и справедливо рассудить тяжбу между королем, нашим верховным повелителем, и обвиняемым на скамье подсудимых, чья судьба мне вручается, и вынести справедливый вердикт в согласии с представленными уликами».
Мистер Стэннард — он вскочил, когда было названо его имя, и снова сел, покраснев от стыда, — повторил присягу в свою очередь, чуть заикаясь и проглатывая слова.
17
Т.е. жившего в эпоху правления (1837–1901 гг.) британской королевы Виктории (1819–1901).
18
«Популярная библиотечка классических текстов» (лат.).
19
Ночь есть вечный сон (лат.).