Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 79

Тимофей Рушников прямо на глазах меняться стал: сделался он жестче, зубастее. Но зря на мужиков не нападал. Хлебная контрибуция, наложенная на хутор, по справедливости сообща распределялась по дворам на заседании Совета. А после того вызывали в Совет и объявляли решение. Несколько раз побывал он в городе на заседаниях уездного Совета, лучше других знал обстановку в округе. Наган ему выдали еще в декабре, но редко брал он его с собою. И носил не на ремне, а в кармане.

В начале февраля Тимофей с Матвеем Дурановым стали членами большевистской партии. Вместе хлеб реквизировали. Василий Рослов, Егор Проказин и Григорий Шлыков помогали им. Ту первую реквизицию выполнили они без особого труда. Покряхтели мужики, да и сдали назначенное.

А вот после того, как дутовцы еще прошлись по закромам, зачесались многие. Надо же на семена оставить и прокормиться до нового урожая. Те, что побогаче да похитрее, прятать стали хлеб сразу же после первой реквизиции. А следом и вторая как раз подоспела.

Известно, что всякий хитрец считает себя хитрее всех прочих. Так вот, чтобы перехитрить всех, сотворил Прошечка во дворе снежную горку. Никого к той работе не допустил, один чуть не всю ночь старался. Морозная была ночь, ядреная. Даже полить он успел ее и прокатиться. А утром велел Сереге позвать ребятишек, чтобы укатать по-настоящему горушку.

Во всем свете никто, кроме Полины, жены Прошечкиной, не заподозрил в той горке ничего особенного. А время-то шло, ростепели одна за другой нагрянули. Стала подтаивать горка. С тревогой поглядывал на нее хозяин и собирался принять срочные меры, а тут и дутовцы на ночлег пожаловали. Кружились они в тесноте двора да чем-то угол той горки зацепили — мешковина обнаружилась. Раскопали всю горку, и пятнадцать мешков зерна склали себе на подводы. На другой же день весь хутор о том узнал.

Но не помиловали его советчики — сорок пудов приказали сдать.

Покричал, полаялся на всех на свете Прошечка, но требование выполнил. А вот Чулок с Кестером напрочь забастовали, ссылаясь на то, что в первый раз больше всех сдали и теперь хлеба у них нет. Два дня уламывали их — не помогло. Пришлось в рубленый холодный чулан посадить и запереть.

Рано утром, едва светать начало, поехал Степка на назьмы — навоз отвезти после уборки. Разгрузил сани, глядит — Колька Кестер с тем же туда заезжает. По утрам тут встречались они частенько, но дружбы давно у них не было, а после того как невесту Колькину умыкнули, вовсе разошлись их дорожки. Лишь издали здоровались изредка.

На этот раз, как только на выезде с назьмов поравнялись их подводы, остановился Колька и Степку задержал.

— Здравствуй, — сказал он. — Табачку на закрутку не найдется?

— Есть! — Обрадовался Степка возможности восстановить добрые отношения, подал кисет и спросил участливо: — Отца-то еще не отпустили?

— Сидит, упрямый дурак… Ты скажи своему Василию, чтобы в соломенной скирде вон с того конца покопались, — приглушенно говорил Колька, скручивая цигарку. — Только меня не выдавайте — загрызет насмерть.

— А чего тебя выдавать! — оживился Степка, догадавшись о чем-то. — Пожалуй что, я и сам теперь все знаю. Не в ночь ли под Ивана Крестителя закладку-то он делал?

— Кажется, так.

— Ну вот! А мы с Зеленой как раз ехали. Месяц еще в тот момент из-за туч вынырнул. И видал я, что копались там чегой-то.

— Ну и скажи! — обрадовался Колька такому обороту дела. — А то ведь он до весны просидит — все равно не сознается.

Разъехались ребята каждый в свою сторону. А через полчаса все это знал уже Василий Рослов. Управившись во дворе с делами и позавтракав, подался он в Совет. Все, кроме Матвея Дуранова, были уже там. Хворал постоянно Матвей. Две войны да немецкий плен довели его до чахотки. Кашлял страшно и не всякий день появлялся в Совете.

— Ну, дак чего ж делать-то с этими затворниками? — спросил Тимофей, прохаживаясь вокруг хлипкого стола.

— Еще побеседовать бы надо, — предложил Егор Проказин. Теперь был он уже признанным писарем в Совете, так как имел красивый почерк и мог сносно излагать на бумаге нужное. — Отсидка-то, небось, пособляет разуму.

— Побеседовать не помешает, — согласился Василий, присаживаясь на лавку, — может, опомнились они. А коли нет, так искать надоть в соломенной скирде, на гумне у Кестера. — И рассказал все товарищам.

— Ну что ж, давай, Григорий, зови его, — сказал Тимофей, ставя табурет для Кестера и садясь за стол. — Побеседоваем еще разок для порядку.

Кестер вошел озябший, в тулупе. Из поднятого высокого волчьего воротника торчала погасшая трубка.





— Проходи да садись, Иван Федорович, — пригласил его Тимофей, показывая на табуретку. — Холодно, небось, в кутузке-то? А тем, какие в городах с голоду помирают, еще ведь хуже. Тебе вон жена принесла на ночь горячий пирог да сала шматок с целый лапоть, оттого брюху не скучно, видать. Вспомнил, что ль, где хлеб-то у тебя спрятан?

Едва успев присесть, Кестер зло откинул воротник, распахнул полы тулупа и, выдернув трубку изо рта, понес, как сорвавшийся с цепи кобель:

— Начальники сопливые собрались! Власть свою показывают! Какая это к черту власть, когда за свой собственный хлеб в тюрьму сажают! Ты, Тимка, хоть и шкуру с меня сорвешь, а все равно богаче не станешь…

— Ну, в тюрьме ты пока еще не сидел, — перебил его Тимофей. — А хлеб, как ты знаешь, берем не для себя. И не последний, между прочим, хлеб у тебя выгребаем! Продавать его все равно нельзя, — крепчал у Тимофея голос, становясь все громче и жестче. — И сгноить его не дадим! Так вспомнил, где он у тебя спрятан?

— Нет у меня хлеба! — орал в гулком помещении Кестер. — Хоть самого изрежьте да зажарьте своим голодным! Ничего я не прятал, и вспоминать нечего!

— А ты собери-ка мозги-то в кучку, Иван Федорович, — посоветовал ему Василий, — да вспомни, чего делал ночью под Ивана Крестителя. Не заметил ты, кто по зеленской дороге проезжал в то самое время?

— Ничего я не мог заметить, Васька, потому что спал крепко.

— Да чего с им возиться! — возмутился Григорий. — Поглянулось ему в кутузке, вот и пущай сидит.

— Иди, Иван Федорович, — махнул рукой Тимофей. — Без тебя, стало быть, разбираться придется. — Дождавшись, как затворилась дверь за арестованным, добавил: — Давай, Василий, отправляйтесь-ка с Григорием да из мужиков кого-нибудь захватите в свидетели. Потом документ составим. На хозяйских лошадях и вывезете.

Оставшись вдвоем, почесали мужики затылки, повздыхали тяжко, помолчали, докуривая цигарки, потом Тимофей сказал:

— Сколь не сюсюкай с им, все равно не сознается и Чулок.

— Конечно, не сознается, — подтвердил Егор, присаживаясь к столу с конца. — Холодом их не проймешь, как барсуки в норе сидят. Еду носят им царскую. Чего ж не сидеть-то!

— Отпускать, стало быть? Так ведь врет же он, что хлеба-то нет у его лишнего!

— Погоди, Тима. Он врет, а мы ему заглядываем в рот. Ждем, когда он словечку выронит. Надоть и нам похитрейши быть. Придумал!

Егор соскочил, бросился к двери и вернулся оттуда с Чулком.

Чулок был в бараньей шапке, в тулупе поверх полушубка, в пимах. Жесткая гнедая борода с шерстью тулупного воротника перепуталась. Сутулый и толстый, шагал он вразвалочку и действительно здорово на барсука смахивал. Уселся на табуретку прочно, и даже по́лы тулупа не распахнул — так уютнее ему.

— Дак чего ж, Иван Корнилович, — спросил Тимофей, — с начала всю говорильню заводить, про голодных да помирающих рассказывать, али теперь уж сам понял, что излишки отдать придется?

— Нет у мине хлеба, ребяты. Хоть чего делайте — нету!

— Да ведь знаем же мы, сколь у тибе его было. Продавать не разрешали, — нажимал Тимофей, — куда ж он подевался-то?

— Сказывал же я вам, что казаки забрали. Сам Дутов проверил, чисто ли замели. У мине ведь он останавливался-то.

— Ну, пес с тобой! — вклинился Егор. — Подвигайся к столу. Хоть ты и врешь, вот тебе бумага. Пиши заявлению председателю.