Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 118 из 128

У Рословых никого чужих не было — своих полнехонька изба у Мирона набралась. Марфа, Настасья и Дарья, как по команде, истово крестились при каждом ударе грома. Мужики делали это тоже, но получалось у них недружно, вразнобой. Один дед усерднее всех крестился и шептал молитву. А Макар, держась за стакан, и вовсе руки не подымал. Василий тоже перестал креститься, но дед не видел этого, а остальные старались не замечать.

И водки уж выпито было порядочно, и слезы бабьи пообсохли, а за столом ни песен, ни басен не выходило. Все сидели пришибленные, растерявшиеся. Дед Михайла, восседая на заглавном своем месте, ежился, покрякивал, будто холодно ему было.

Дождь начал стихать, и отдалились раскаты грома. И в этой неловкой, напряженной тишине поднялся из-за стола Василий, отступил шага на четыре, опустился на колени и торжественно молвил, поклонясь до полу:

— Простите меня, родные! Не судите и не спрашивайте, а срок настал прощаться. Дело в городу есть.

От неожиданности, видимо, от удивления, словно бы языки все проглотили — стихло все, как перед громом в ночной степи.

— Благослови меня, дедушка! — еще раз ткнулся головой в пол Василий и, тряхнув русыми кудрями, добавил: — Уж простите вы меня все и прощайте! Провожать не надоть… Карашку завтра со Шлыковыми либо со сватовыми перешлю домой. А вы в город не приезжайте, не надоть.

— Эт чего ж ты надумал такое, Василий? — первым опомнился Макар, бойко перекинув ноги через скамейку и повернувшись к племяннику.

Но Василий не ответил ему, вроде бы не увидел даже. Попросил:

— Икону, дядь Мирон, подай-ка мне.

Мирон поднялся нерешительно и, глядя на деда Михайлу, будто подождав его позволения, тупо оборотился в угол с иконами и снял одну.

А дед, ошпаренный столь неожиданной просьбой, сидел остолбенело — мохнатые брови туже свел к переносице. Все застолье, особенно бабы, не дыша, уставились на деда. Приняв икону от дяди через стол, Василий всунул ее в узловатые руки Михайлы. И он, ко всеобщему удивлению, принял икону, сказав при этом как-то буднично:

— Хлеб-соль поднеси, Марфа.

Та бросилась в горницу и, хлопнув тяжелой крышкой сундука, вернулась с вышитым льняным полотенцем, а Настасья с ходу подала ей каравай хлеба и солонку наверх водрузила.

— Благословляю, внучок, на дела ратные, в путь славный. В час добрый! Служи царю и отечеству нашему верой и правдой.

Как только дед приподнял икону с головы Василия и отдал ее Настасье, солдат припал к колену деда Михайлы, потом, поднявшись, облобызал его трижды и хотел отойти, но дед придержал:

— Погоди, Вася. Давай-ка поменяемся крестами, — и, сняв с себя медный, до блеска отполированный крест, надел на шею внука, добавив: — Робости не оказывай на войне, а голову береги. Авось, бог даст, и встренуться нам доведется.

— Спасибо, дедушка, на добром слове… — отвечал Василий, хотел еще что-то сказать, да к чему тут слова лишние! Пошел седлать коня и скоро вернулся.

— Ну, готова мне сума переметная? — бодро хотел спросить, с усмешкой, но голос дрогнул, и вышло совсем горько.

Первой заголосила Дарья, за ней запричитали Марфа с Настасьей, следом за ними — Ксюшка с Нюркой, а потом и малые ребятишки, глядя на взрослых, подтянули.

— Да что ж ты нас покидаешь, Вася! — сквозь слезы, с подвизгом выговаривала Дарья. — Хоть бы ночку последнюю погостил дома!

— Куды ж ты улетаешь, сокол наш ясный! — вторила ей Марфа. — Да кто ж тебя встренет на чужой, дальней сторонушке…

Чувствуя, что вот-вот не сдержится и сам, Василий наскоро стал прощаться со всеми, целуя каждого, и, заметив, что Настасья прошла к порогу и накинула шаль, запротестовал:



— На двор не выходите за мной: дожжик там… Тута вот простимся, и все!

Выполнили его желание — никто не пошел за ним, хотя дождя-то почти уже не было — так себе, остатки по капельке выжимались из неуспокоившихся туч.

Знал Василий, что лишь дед один сидит, может быть, за столом, а все остальные таращатся возле окон — вслед ему смотрят. Потому, не оглядываясь, переехал плотину и уж за старой рословской избой развернул коня поперек дороги, остановился, прощально помахал рукой. Знал он, что родные взгляды проводят его до вершины кургана, пока не скроется за ней. Пустил коня рысью, мысленно благодаря деда за то, что не стал выпытывать секретов внука. И никто не спросил ни о чем.

Но теперь, прильнув к окну, Дарья, не обращаясь ни к кому, поминутно спрашивала:

— Да куды ж эт он заторопился-то? Ведь ровно силой погнали его из избы-то!

Исполняя в точности приказ Василия, сидела Катюха в эти дни затворницей, носа за ворота не показывала. И не дни — часы отсчитывала, чтобы скоротать время. Никаких дел у нее не было, оттого еще тошнее оно тянулось. А так хотелось, чтобы скорее приехал Васенька да увез ее подальше от страшных мест. Уж там заживут они с любимым! Ей было все равно, где это — «там». Лишь бы вместе, тогда никакие трудности не страшны.

Хозяйка не наседала на нее, расспросами не докучала. Но, истомленная бездельным ожиданием, Катюха сама поведала свои думы да напросилась хоть чулок ей повязать. Бабка дала постоялке чулок шерстяной в поперечную полоску, наполовину связанный, и будто бы ни с того ни с сего сказала:

— Как бог велит, так и станется все, касатушка. А ты называй меня баушкой Ефимьей. Ладно? Давно уж не слыхивала я свого имечка. И ты, знать, не заживешься у меня долго-то.

— Нет, бабушка Ефимья, не заживусь, — отозвалась Катюха, шустро перебирая блестящие спицы. — Коли уж Вася решился, не станет он менять свого слова.

— Да ведь и я эдак же думаю, Катя, — согласилась Ефимья, собираясь на базар. — Поглянулся он мне в ентот раз… Не ветреный вроде бы человек, и самостоятельный, и красавец писаный… А только, голубушка, над всеми нами — бог. И над им — тоже.

Ефимья была уже за дверью, когда до Катюхи начал доходить смысл бабкиных слов. Конечно, не все зависит от человека, но неужели еще и теперь может им помешать что-то? Она стала перебирать в уме возможные неприятности. И Гришка мог проболтаться, и Василия дед мог не отпустить из дому, и несчастье ведь могло с ним в дороге приключиться… Словом, чем больше думала она о разных бедах, тем больше рождалось их в растревоженном сознании. Но, не желая расставаться с заветной своей мечтою, не желая мириться с выдуманными страхами, она отвергала все их, оставляя себе светлую надежду.

А тут и Ефимья домой воротилась. Кошель свой тощий даже не пронесла к залавку — прямо с порога возвестила:

— Ну, Катенька, посетил, знать, бог, да не тебя одну, — всю Расею-матушку: войну ерманский царь объявил!

Катюха смотрела на бабку непонимающим взглядом, продолжая все медленнее двигать спицами. А хозяйка, не отходя от двери, вдруг залилась горькими слезами. Ревела она грубым, мужичьим голосом, и слушать ее было жутко. А Ефимья, сморкаясь в подол зеленой юбки, натерла докрасна большой репчатый нос и, вытирая подолом же глаза, сквозь слезы выговаривала:

— Пахомушку мово… младшенького… суседка сказывала… будто бы уж выкликнули… По осени в позапрошлом годе только со службы воротился… Женили мы его миром да собором… И жену бог дал… х-хорошшую… и дитеночка бог им дал… Да, знать, уж другим она зачата…

Так же неожиданно, как и начала, перестала плакать Ефимья, сказала:

— Добегу я к им, дознаюсь, не наврала ли чего суседка-то. Коли правда — Пахомушку забрили, заночую я тама. А ты уж, касатушка, за хозяйством-то догляди… Козу накормить да подоить не забудь.

— Догляжу, догляжу, баушка Ефимья, — успокоила ее Катюха. — И так уж без делов, того гляди, умом рехнусь. И подою, и накормлю, и огород полью.

— Да на улицу-то не суйся: не ровен час — какого лиходея нанесет. Калитку за мной запри.

— Запру, баушка. Только, знать, не до нас теперь: у каждого свое горе в избе.