Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 109 из 244



Если бы не хлопоты по журналу (письмо Тургенева застало его в «самое хлопотливое и тугое время»), он бы, вероятно, гораздо раньше конца июня сумел получить разрешение на выезд и оформить заграничный паспорт; но, даже и получив искомое разрешение, ему пришлось изыскивать «экстренных» денег, так как своих, то есть журнальных, уже не было. Касса

«Времени» оказалась пуста. «Во-1-х, журнала нет, а во-вторых (признаться искренно), он (М. М. Достоевский. — Л. С.) совершенно разорен запрещением журнала, и семейство его должно почти пойти по миру. И потому не будьте в претензии на нас», — извинялся за брата перед Тургеневым Достоевский; просить денег на поездку, за неимением иных кредиторов, пришлось у Литературного фонда.

Очевидно, что Ф. М. — несмотря на осложнения и препятствия — рвался уехать. «Собираясь отправиться на три месяца за границу для поправления моего здоровья и для совета с европейскими врачами-специалистами о падучей моей болезни, я прибегаю к помощи Общества для пособия нуждающимся литераторам и ученым и прошу из капитала Общества себе взаймы, до 1-го февраля будущего 1864-го года, тысячу пятьсот рублей серебром, без которых я, по обстоятельствам моим, никаким образом не могу двинуться с места». За 1500 рублей, которые ему давали в долг, он готов был расплатиться по самой высокой ставке, передавая обществу, в случае болезни или смерти, вечное право на владение и издание своих сочинений. В конторе маклера Ф. М. подписал обязательство вернуть долг к 1 февраля 1864 года — в противном случае (или в случае смерти) права на все им написанное переходили к Литературному фонду.

Мария Дмитриевна всю минувшую зиму проболела, почти не выходя из комнаты. Уезжая, Ф. М. просил свояченицу и племянницу опекать больную («Варваре Дмитриевне посылать всё Маше... Соню попросить убедительно в Москве заехать к Марье Дмитриевне», — пометил он в Записной книжке). Шестнадцатилетний Паша оставался в Петербурге и был определен на жительство к учителю русского языка и словесности, которому Ф. М. поручил готовить пасынка к гимназическому экзамену. Оставалось посетить французское консульство и прусское посольство, чтобы получить разрешение на въезд. В Париже Достоевского уже давно ждала Аполлинария.

...За пятнадцать месяцев, прошедших с момента появления

«Покуда», и до публикации в мартовском номере «Времени» (1863) нового рассказа Сусловой («До свадьбы») ее знакомство с Достоевским успело перерасти в любовь, а затем, по выражению А. П., и в «отношения». Но какая бездна пролегла между тем, что было «любовью», и тем, что назвалось «отношениями»! Гнетущие впечатления и мрачные переживания слишком быстро отравили счастье первого любовного опыта.

Она пыталась объясниться: «Ты [сердишься] просишь не писать, что я краснею за свою любовь к тебе. Мало того, что не буду писать, могу [даже] уверить тебя, что никогда не писала и не думала писать, [ибо] за любовь свою никогда не краснела: она была красива, даже грандиозна. Я могла тебе писать, что краснела за наши прежние отношения. Но в этом не должно быть для тебя нового, ибо я этого никогда не скрывала и сколько раз хотела прервать их до моего отъезда за границу».

У нее был легкий, стремительный почерк. Не вполне полагаясь на экспромт, она составила черновик, который обнаруживает тягостный поиск нужного слова, превративший листок почтовой бумаги в шифровку из сплошь зачеркнутых слов. Неизвестно, был ли переписан этот черновик письма без даты, был ли отправлен адресату, был ли им прочитан. В любом случае — настроение подруги, краснеющей  за  «отношения», Ф. М. знал: она этого от него «никогда не скрывала». Но значит, уже в этот первый год она «столько раз» была обижена и унижена «отношениями», «столько раз» была на грани разрыва, что ей хотелось бежать из Петербурга...

Тяжелым, до ненависти и отвращения, оказался груз свободной  любви  для  презирающей  условности  Аполлинарии.



«Позор» любовной связи был болезненным — девушка с обстриженными волосами была начисто лишена дамских хитростей и уловок, то есть «форм и обрядов». Не дорожа репутацией, она дорожила лишь честностью и искренностью — своими единственными прибежищами,  гарантами  самоуважения. И, вероятно, ей было из-за чего чувствовать себя уязвленной, даже если она сильно преувеличивала огромность перенесенных обид.

Впрочем, причину своих обид она поведала Достоевскому сама — в том самом черновике. «Что ты никогда не мог понять, мне теперь ясно: они [отношения] для тебя были приличны... Ты вел себя, как человек серьезный, занятой, [который] посвоему понимал свои обязанности и не забывает и наслаждаться, напротив, даже, может быть, необходимым считал наслаждаться, [ибо] на том основании, что какой-то великий доктор или философ утверждал, что нужно пьяным напиться раз в месяц».

Она просила его не сердиться за эти слова и за то, что выражается «легко». Однако «легкой» Аполлинария была только в словах... «Легкой» любви у нее с Достоевским не получилось.

«Были жгучие наслаждения, — предполагал  биограф А. П. Сусловой и публикатор писем Достоевского А. С. Долинин, — было, по всей вероятности, отнюдь не радостное, распаленное сладострастие и вместе с тем какая-то жестокая методичность человека серьезного и занятого. Тогда каждый приход его, быть может, вместе с захватывающими переживаниями сладостно-грешными приносил с собой и глубокое незабываемое оскорбление. И раскалывался надвое образ “сияющего”, эрос превратился в патос, и переживалось это превращение тем более мучительно, что это ведь был он, автор “Униженных и оскорбленных”, столько слез умиления проливавший над идеалом чистой самоотверженной любви... Не раз будем мы встречаться в ее дневнике со вспышками как будто беспричинной ненависти к Достоевскому; и линии обычно ведут, — как бы само собою вырывается — все к этому первоначальному моменту их отношений, когда любовь, казалось бы, еще никем и ничем не была омрачена»35.

Существовала, правда, одна заминка. Если любовь, до начала тягостных для нее «отношений», была хоть какое-то время возвышенна и чиста, красива и грандиозна, почему в эпистолярном черновике, да и в сочинении для журнала, писательница (как и ее героиня) всегда была занята одной собой? Почему все ее переживания были обращены только вглубь себя и никогда не направлены на другого, будто до этого «другого» ей нет никакого дела? В черновике письма она писала о Ф. М. как о серьезном и занятом человеке, и это, по-видимому, сильно ее раздражало. Но она не могла не знать о пережитой им каторге, о несчастливой семейной истории с неотменимыми заботами о пасынке и жене, приговоренной врачами, о помощи брату Коле, тихому пьянице, о хроническом безденежье, о долгах и писаниях к сроку. Она не могла не знать, наконец, о его падучей болезни — о ней знали все вокруг.

Она не замечала его вечной усталости? Не видела, как он мечется, разрываясь между работой на износ, журналом, больной женой и — ею, молодой, здоровой, сильной, беззаботной и обеспеченной возлюбленной (П. Г. Суслов давал обеим дочерям достаточно средств на тот образ жизни, который они себе избрали и который включал длительные заграничные путешествия вместе с учебой в европейских столицах)? Она осуждала Ф. М. за регулярность («методичность») их свиданий, за избыточность его любовного пыла, за проявления любви, которые были не столь возвышенны, как ей, должно быть, хотелось, — и ничего ему не прощала? И это при еще длящейся «красивой, даже грандиозной», то есть возвышенной и чистой ее любви?

Два года спустя, когда любовь Достоевского к Аполлинарии все еще была жива, но «отношения» их прекратились навсегда, Ф. М., раздосадованный несправедливыми упреками, попытается оправдаться перед Н. П. Сусловой, обвинившей его, со слов сестры, в циничной привычке «лакомиться чужими страданиями и слезами». «Вы, кажется, не первый год меня знаете, что я в каждую тяжелую минуту к Вам приезжал отдохнуть душой, а в последнее время исключительно только к Вам одной и приходил, когда уж очень, бывало, наболит в сердце. Вы видели меня в самые искренние мои мгновения, а потому сами можете судить: люблю ли я питаться чужими страданиями, груб ли я (внутренно), жесток ли я?» — спрашивал он, зная ответ заранее.