Страница 2 из 10
В числе первых охотников за меценатскими головами был Додик Фуфло – наглый как танк и пронырливый как глист крепыш в берете, с усами а-ля Сальвадор Дали. При наших уличных встречах он неизменно повторял один и тот же текст:
– Дима, я нашел одного миллионера. У него свой особняк на Ист-Сайде (Вест-Сайде, Гринич-Виллидже, Лонг-Айленде). Он увидел мои картины и чисто выпал в осадок. Он говорит: «Слушай, Додик, я живу в Америке пятьдесят лет, но только сейчас ты мне открыл глаза на настоящее искусство». Я запалю ему штук десять работ на еврейскую тему, он это любит, и переезжаю на Сардинию. У него там дача. Нахера мне та Америка! Страна непуганых дебилов! Посмотри на них, разве они понимают, что такое настоящее искусство?!
Не найдя своего миллионера, он стал присматриваться к тому, как работают другие. Точнее, как продаются их работы. Хорошо продавались работы Штейна и Зуба.
Гиперреалист Штейн рисовал грифелем предметы. Огромные пишмашинки, утюги, ботинки. При фотографической точности изображения он находил такие ракурсы, подчеркивал такие детали, что предметы казались живыми.
Зуб рисовал рубенсовской комплекции балерин, танцующих на спинах слонов и носорогов. Зуб работал не кистями, а мастихином, благодаря чему его полотна выглядели как богатые персидские ковры из бродвейского магазина «ABC». Зуб корпел над своими полотнами месяцами, бесконечно дорабатывая их, вкладывая себя в каждую балерину, в каждого носорога. Он делал по десять-двенадцать работ в год. Их покупали до открытия выставок по каталогам.
Додик заперся в мастерской на Мерсер-стрит и через неделю открыл выставку для друзей и знакомых. Они увидели огромные мясорубки, ботинки и утюги, покрытые геометрической сеткой глубокой фактуры.
– Чем ты работал? – поинтересовался я.
– Навалял все кистью, а потом причесал крупной расческой, – охотно объяснил он. – А что, плохо получилось? По-моему, нормально!
Спустя несколько месяцев он возник, злобно жующий собственные усы, на выставке Зуба. Деловито осмотревшись, хмыкнул:
– Это живопись? Это – картинки из чехословацких книжек!
Кто-то из гостей, знавших цены на работы Зуба, добродушно рассмеялся.
Додик разозлился еще больше. Прихлебывая дармовое презентационное вино, он оглядел собравшихся. В каждом из них он видел потерянного для себя покупателя. Как бы ни к кому не обращаясь, он сказал:
– Я смотрю на этих людей, и у меня такое впечатление, что я на кладбище.
Вокруг него тут же образовалось пустое пространство. Кладбище возможностей своего рода.
Потом он предпринял попытку войти в американскую живопись через академические круги. Пригласил на день рождения нескольких своих стареющих почитателей одесской поры и профессора Сити-колледжа, на которого он поставил все. Плешивый старец когда-то написал труд о Бурлюке.
– А что, мы же с Дэвиком учились в одном заведении! – заявил хозяин дома.
К встрече написал работу в бурлюковском стиле. Баба с морячком пьют чай из самовара на фоне одесского маяка. Очень много неряшливо наложенной краски, которую к приходу профессора пришлось сушить феном.
Стол ломился от одесских яств. Икра из баклажанов, салат из помидоров и огурцов, салат из крабов, салат оливье, холодец – короче, все из соседнего русского магазина плюс две бутылки водки «Джорджи». Жена играла на скрипке. Чтобы произвести правильное впечатление на гостя, Додик надел турецкую феску и красный атласный халат. Подкрутил усы.
Вечер испортил народный художник Юра Брежнев, у которого в Америке все складывалось так хорошо и быстро, что он даже не успел сменить на что-то местное униформу модного парикмахера, в которой прибыл в новую страну: кожаное пальто, белый шарфик, пыжиковая шапка. И зуб золотой.
– У меня только что выставка открылась в Вашингтоне. – Сияя счастьем, он достал из подмышки кассету. – Додик, у тебя есть видик?
– Где ты видел в Америке человека без видика? – с вызовом ответил хозяин. Он открыл стеклянную дверцу тумбочки под телевизором: – Последние поступления гарбиджа. Инджойте!
Поставили запись. Брежнев стал объяснять. Профессор заинтересованно кивал, не переставая есть вилкой баклажанную икру. Икра падала на зеленый шелковый галстук и расстегнувшуюся на животе розовую рубаху.
Додик со своими усами, феской и красным халатом стал удаляться, удаляться, удаляться, пока не оказался на другом конце океана, в далекой Турции. С этим надо было что-то делать.
Он вышел на кухню, вскрыл ножом флакон жидкости «Блэк флэг», набрал в рот содержимое и вернулся в комнату. Он был так возбужден, что чудовищная отрава у него во рту потеряла всякий вкус. В гостиной продолжался просмотр брежневской выставки. С обезьяньей ловкостью Додик вскочил на стол (кто-то ахнул, обнаружив под халатом именинника полное отсутствие белья), щелкнул перед лицом зажигалкой и выпрыснул из себя жидкость, как выпрыскивают воду при глажке белья. Ударившее из головы Додика пламя собралось пылающим клубом под потолком, источая черный дым и удушающее зловоние.
– Спокойно! – крикнул Додик, перекрывая оханье и аханье слабонервных. – Всё в порядке! Щас оно прогорит!
Спрыгнув со стола, он метнулся в ванную и через минуту вернулся со шваброй, которой стал разгонять облако. Оно шипело, стреляло искрами, делилось на части, но потом снова собиралось, продолжая гореть и издавать зловоние. Вода с копотью летела во все стороны. Не выдержав напряжения, гости ринулись к выходу. С продолжительным стоном хрустнула под профессорской ногой скрипка.
– Файр! Файр! – не выдержала профессорская жена. – Колл найн илевн!
Последний раз я видел Додика на уличной выставке в Вашингтон-сквере. Была осень. Тащилась куда-то в Даун-таун палая листва. Пожилой человек с обвисшими усами устроился на складном стульчике возле выставленных у чугунной ограды холстов. Глубоко сунув руки в карманы пальто, поеживался на пронизывающем ветерке.
Одна работа сразу привлекла меня – женщина в пестрой ситцевой юбке сидела на кухонном табурете с попугаем на плече. За ее спиной было открытое окно с рыжими крышами и синей полоской моря.
– Ну, ты узнал ее? – спросил Додик.
Я кивнул.
На только что безучастном его лице появилась знакомая усмешка, в потухших глазах вспыхнули искорки веселья.
– Когда я увидел эту грудь, я ей сказал: «Елизавета Петровна, последний раз я видел такое на Привозе. И это были дыни. Как хотите, но я должен написать этот натюрморт!» Клянусь тебе, Димон, я давно не получал такого кайфа от работы. Это было как в молодости, когда тебе казалось что ты держишь бога за яйца. Ты делал мазок-другой, и за ними была жизнь, ты понимаешь? Не концептуальное дерьмо, а жизнь с мясом, с хлебом, с вином, ты понимаешь? Клянусь тебе, я писал ее вот так вот, без трусов, без ничего, а она сидела на этом табурете и хохотала, как ребенок.
Я знал этот смех. Этот глубокий, волнующий, зовущий смех.
– Елизавета Петровна, когда вы смеетесь, у меня поднимается давление, – говорил когда-то Юра Брежнев, и кончик его носа начинал краснеть. – Не смейтесь, пожалуйста, а то мы вас изнасилуем.
– Нет! Это невозможно! – смеялась Елизавета Петровна.
На щеках ее вспыхивал румянец, она откидывала с глаз соломенную челку.
– Это очень даже возможно, – подтверждал свое намерение Брежнев, и нос его становился пунцовым. – Одно «но»: вам это может понравиться, а у меня много других дел.
– Я вас заверяю, что если мне это понравится, так вам придется бросить все свои дела!
Брежнев сделал состояние на пестрых картинах с жар-птицами и райскими фруктами в стиле русского лубка. Продаже способствовала не столько оригинальность продукта, сколько фамилия советского генсека, которую он носил. Массовость производства обеспечивал старый одесский знакомый народного художника Лев Соломонович Г., иммигрировавший в Израиль, а оттуда перебравшийся в США. Историческая родина ему почему-то не понравилась, но Америка не давала гражданства израильтянам. Дважды беженец, он остался в стране нелегально, наняв адвоката и добиваясь вида на жительство на правах выдающейся личности. Лев Соломонович был одним из самых известных в мире экслибрисистов. Из последних сил он кормил взявшего его дело адвоката, днями и ночами разрисовывая брежневских жар-птиц. Тот приходил к нему раз в неделю, шилом набрасывал на загрунтованный серой военной краской холст типовой набор райской флоры и фауны, а экслибрисист доводил дело до конца: красное перо, зеленое перо, синее перо, золотая окантовка. Зеленое, красное, синее, золотое, красное, синее, зеленое, золотое. Спасибо на этом.