Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 16

— Ты баянист, — сказал политрук, разглядывая Володькины характеристики. — Это хорошо. У нас здесь 45 семейных офицеров, значит — 45 жен. Бабы бесятся от безделья. Создадим хор, будешь им руководить.

Кроме офицерских жен, в хоре пели несколько солдат. Парни молодые, крепкие. А офицеры, между прочим, по многу лет проработали на радиолокационных станциях. Облучение на этих станциях считается незначительным, но это только считается — кто мог знать силу его лучше, чем жены этих офицеров. Так что пел хор хорошо, слаженно, и так же слаженно образовавшиеся в нем любовные парочки, и даже иногда треугольники, проводили достававшееся им урывками время, неподнадзорное ни начальству, ни главам офицерских семейств.

Легко предвидеть, к чему шло дело — начались скандалы, драки, доходило и до поножовщины. К счастью, из Свердловска поступил запрос на баянистов, и, спустя некоторое время, сержант Владимир Рачихин уже был приписан к воинской части, стоявшей в Челябинске и являвшейся, по сути дела, музыкальным ансамблем Уральского военного округа. Было в нем 16 баянистов, были певцы — тоже из солдат, проходивших срочную службу.

Но не может же полноценный хор — а начальство хотело его видеть именно таким — обойтись без женских голосов! И эти голоса были — принадлежали они хорошеньким вольнонаемным актрисам, что постоянно и естественно создавало в ансамбле взрывоопасную ситуацию. А потому, вскоре же после своего создания, был этот ансамбль расформирован, и последующие месяцы военной службы Рачихина полетели вовсе незаметно — в спортивной роте. Соревнования по легкой атлетике, первенство округа по гандболу, тренировки… а в перерывах между ними — самоволки.

Володьку всегда тянуло бежать, куда — не представлялось столь уж важным, главное — на свободу. В окно казармы, через туалет офицерского клуба, по водосточной трубе оружейного склада… И нисколько этому не мешала, и ни в какое противоречие с занимаемыми им комсомольскими постами, а позже и с принадлежностью к полковой партийной организации, куда он был уже принят, не входила Володькина совесть — просто он всегда знал, что какая-то часть жизни должна оставаться только для него, и ко всему, что выходит за ее рамки, он старался относиться легко, так, чтобы не очень этого замечать. Впрочем, сам он вовсе не задумывался, откуда у него эта тяга, повод же для самоволки был, как правило, одинаков — женщины, и подобной возможностью Володька старался не пренебрегать.

Случались иногда и вполне легальные отлучки из части — когда Рачихина посылали в командировки. Перед одной из них, в Златоуст, получил он из Сибири письмо: «…Дед твой, Володечка, родной отец твоей матери, живет в Миассе».

За три дня до конца командировки, когда служебные дела завершились, взял он билет на поезд, протиснувшись через толпу солдатских шинелей и телогреек, пропахших махоркой и потом, пристроился на фанерном чемоданчике позади ближней к тамбуру скамьи, задремал.

А спустя несколько часов он стоял уже на пороге небольшого, добротной кирпичной кладки, домишки и осторожно, но настойчиво постукивал в дощатый настил двери подвешенной к ней подковой. Сухонькая старушка, открыв дверь, испуганно окинула взглядом фигуру в солдатской шинели… «Здравствуйте… я внук Василия Ивановича, сын Зои…» Старушка отступила на шаг, прислонилась к косяку. Потом Володька с трудом поднимал ее с земли, отрывая ее руки от своих сапог, а она продолжала, цепляясь за них, припадая к ним лицом, причитать:

— Миленький, прости меня, разлучница я твоей бабушки! Прости меня…

В доме было чисто, на окнах стояла герань, стены пестрели картинками и фотографиями в аккуратно сколоченных самодельных рамках. Присели к столу. И почти сразу дверь снова распахнулась: на пороге ее встал огромного роста мужик. Лицо его, шею, часть проглядывающей в распахнутом вороте рубахи груди покрывали кирпичные пятна румянца — дед возвращался из парной. Сейчас он пристально и хмуро смотрел из-под нависших седых бровей на солдата, и во взгляде его явно читалось — за мной, снова арест… Володька поднялся, сделал, ставшими вдруг чужими ногами, шаг навстречу ему.

— Я сын Зои…

Дед распахнул тулуп, сгреб Володьку в охапку.

— Внучек, миленький, свела все же судьба, — целуя его, приговаривал он сквозь слезы.





На столе появилась водка, в дом набежали соседи — почти все они состояли в каком-то родстве между собой, почти все отбыли в лагерях или в ссылке немалую часть своей жизни.

Пили долго. Пили и пели — про разлуку, про горе, про загубленную жизнь. И плакали. Молодая женщина подсела к Володьке на колени, гладила его волосы, целовала. Муж ее уже тянулся к топору, быть беде… Разобрались, однако: приходилась эта девушка Володьке теткой, хотя и была всего на год старше его. К концу застолья, когда гости уже расходились, пошатываясь и обнимая за плечи друг друга, снял Володька с руки часы, отдал деду. А утром, проснувшись, увидел придвинутый к изголовью своей кровати стол, уставленный непочатыми водочными бутылками — это дед благодарил его за часы, составлявшие в те годы великую ценность. Да к тому же как раз сегодня исполнялось Володьке 20 лет — а что еще мог бы подарить ему дед?

Они снова пили, и дед, проводя рукой по седому ежику волос, всхлипывал и после каждого стакана спрашивал Володьку:

— Внучек, ну объясни — почему вся наша жизнь проходит в страданиях? И я страдал, и бабушка твоя, и мать, и все тетки твои…

И снова плакал — здоровый восьмидесятитрехлетний мужик, уложивший рогатиной не одного медведя в сибирских таежных чащобах.

Через год дед умер — так, безо всякой болезни. Говорили — просто устал жить. А Володька продолжал отбывать службу, не прерываемую больше никакими памятными по-настоящему событиями. Однажды, правда, случилось в наряде. Охраняя склады с аппаратурой, стоял он, зябко кутаясь в тяжелый тулуп, и прислушивался к ночным шорохам. Медленно, очень медленно тянулось время. Хорошо, что приходились на него такие дежурства нечасто: Володька боялся темноты, боялся одиночества — не диверсантов или грабителей, а именно этого — чувствовать себя крохотной песчинкой, погруженной в густую, вызывающую мерзкий озноб непонятного страха, пелену ночи. Услышав скрип смерзшегося снега под чьими-то ногами, он сбросил тулуп и поднял карабин. — Пальну раз для острастки, — мелькнула мысль, — а там — будь, что будет.

— Володя, ты где? — окликнул его знакомый голос.

Оказалось, приехал навестить его Генка Курячий, закадычный дружок, спортсмен, только что вернувшийся из отпуска. Недавно он выиграл чемпионат Уральского военного округа, съездил к родным на Украину, и сейчас его вещмешок топорщился бутылками с горилкой, шматами украинского сала, домашними пирожками и прочей снедью, которой снарядила его в дорогу родня.

До смены оставался час, оказавшийся вполне достаточным для походного застолья и обмена последними новостями. А новости были существенные — Генку пригласили в Киевский институт физкультуры, и он настойчиво уговаривал Рачихина подаваться туда же. Володька, вроде, был не против, но тогда его будущей профессией представлялась ему география. Да и не так уж часты были случаи, чтобы отпускали не дослуживших свой срок — а Володьке предстоял еще один, последний, год. К тому же, было время карибского кризиса, из военных частей перестали отпускать и солдат, и офицеров — даже в короткие увольнительные, не говоря уже об очередных отпусках…

И все же не дослужил Рачихин последнего года — на окружных соревнованиях тренер Ленинградского института физкультуры, объезжавший военные части в поисках талантливых спортсменов, предложил Володьке, имевшему к тому времени первые разряды по легкой атлетике и гандболу, поступать к ним. Друзья, собравшиеся на Володькины проводы, повторяли — вернешься в часть, руки не подадим.

Ленинград

И Рачихин не вернулся.