Страница 47 из 53
— «Зенит» — это серьезнее, чем нам с тобой кажется. Это пахнет технической революцией, Дик.
— Возможно. Но то, что личный состав отряда «Меркьюри рэйнджерс» за полгода подтаял на шестьдесят человек, тоже кое-чем пахнет.
— У тебя порядка тысячи отборнейших парней — самый крупный отряд Внеземелья. Даже Венеру ты обскакал. Начальник отряда «Утренняя звезда» мне намекал, что тебе иногда удается не вполне законным путем заграбастывать до половины годового выпуска десантных школ. Иннокентий Калугин зря говорить не будет, я ему верю. Ты всегда был слегка скуповат и откровенно прижимист.
— Да? — Бэчелор, похоже, обиделся. — А Калугин не намекал, каким путем ему наконец удалось отобрать у меня двух оберонцев — Кизимова, Йонге? На первом же заседании в УОКСе лягу костьми, но я их верну… А кого УОКС присылает взамен? Желторотых птенцов, которым все тут в диковинку. Ведь он, желторотый, очертя голову лезет куда не нужно. Сам посуди, сколько с ним наработаешь, если его то и дело надо придерживать, чтобы он в отпуск живым улетел, папку с мамкой порадовал.
— Вот за это я тебя, старый скряга, люблю.
— Что мне до твоей любви, если практически не с кем работать. Вся надежда на ветеранов. А где их брать? Двоих потерял, тебя одного получил. Одного! Правда, один ты стоишь десятерых, но, согласись, для меня это слабое утешение на общем фоне.
— Болтаешь много. И глаза у тебя красные, точно у поросенка. Ты когда последний раз нормально спал?
— Верно. — Бэчелор повел рукой по глазам. — Меньше спишь — больше болтаешь, за мной это водится. Впрочем, ты не груби мне, букварь. Хотя мы с тобой и одну школу заканчивали, но все-таки я был на целый курс старше.
— Да, извини. Тем более что ты теперь старше на целый курс Академии.
— Не остри. С Плоскогорья вернешься — зайдем куда-нибудь, поговорим.
— В «Бамбук». Закажем кофе в золотых кастрюлях, и будешь ты меня выворачивать наизнанку, расспрашивая про то, как погиб Николай Асеев.
— Я знаю, как он погиб… А почему в «Бамбук»?
— Я там обедал. Кстати, ты знал Мстислава Бакулина?
— Лично — нет. Гаранин хорошо его знал. Ведь оба они алеуты — из Юконской школы. И кажется, даже сокурсники… Ну пообедал ты в «Бамбуке», и что же?..
— Ничего. Захотелось поужинать на Плоскогорье.
— Гм… Надо будет использовать странные свойства этого ресторана в делах перестановки кадров десантных формирований. Ну… будь здоров, дел у меня выше горла. До встречи, эксперт. Салют!
— Пропуск выписать мне не забудь, академик. Салют!..
В указанном секторе порта десантных флаинг-машин он предъявил свое удостоверение, и хмурый вахтер с подозрительным взглядом молча открыл перед ним турникет. На бедре у вахтера болталась открытая желтая кобура, из которой выглядывал паллер. Кобура была видна издалека и вместе с блестящими перекладинами турникета внушала чувство абстрактного уважения. Нельзя уважать турникет или паллер отдельно, но в комплексе эти предметы о чем-то весьма выразительно говорят. Неясно, правда, о чем. До отхода катера он успел покопаться на складе и подобрать для себя удобный скафандр полужесткого типа. Удобству экипировки он всегда придавал большое значение. Даже слишком большое, но это не было проявлением своеобразного сибаритства. Это — чтобы не думать во время работы о пустяках. Если придется работать. Почему-то он был уверен, что работать сегодня ему не придется, однако по опыту знал, что лагерь любой опергруппы не то место, где такого рода уверенность чего-нибудь стоит… Десантников в катере он не увидел. Кроме него, были два пассажира: бородатый неразговорчивый геофизик и очень подвижный и страшно болтливый связист.
Благодаря общительности связиста он без малейших со своей стороны усилий узнал за время полета историю Плоскогорья. Во всех ее мрачных деталях. Историю героизма, наивности, суровой необходимости и довольно нелепых в конечном итоге смертей. Ничего принципиально нового. Десятки подобных историй лежали в основе его каждодневной работы… А Плоскогорье само по себе мало его волновало. Ему захотелось выбраться из Аркада, и он это сделал. Куда — не имело значения. Он об этом не думал. Он просто летел, и свист моторов десантного катера доставлял ему удовольствие. Хоть два Плоскогорья. Какая разница. Хоть тысяча Плоскогорий, Нагорий, Предгорий. Внеземелье многообразно и многолико. И каждый лик Внеземелья в принципе заслуживает лишь одного: безграничного недоверия. Вот и все. Остальное — нюансы. Восторги, трепет, благоговение, страх со временем выпадают в осадок. Люди его профессии достаточно быстро трезвеют в объятиях Внеземелья…
Пять лет миновало с тех пор. Отставка. Земля. Изуродованный организм и ненужные воспоминания. Теперь Внеземелье он видит разве что в небе Копсфорта, но первый свой день на Меркурии помнит до мельчайших подробностей. Он мог бы с точностью до минуты восстановить и мысленно снова прожить тот день, если бы это зачем-то потребовалось. Но как раз этого он не хотел. Он с этим боролся, отчаянно и безуспешно, с того самого дня, как вернулся домой. Ноги коснулись земли, а голова еще там… и ржавчина мучительных воспоминаний разъедает нервы и мозг. Не говоря уже об ощущениях собственного уродства. Он очень устал от всего этого… Он не хотел вспоминать ни тот первый свой день на Меркурии, ни какие-либо другие дни, связанные с Внеземельем. Он постоянно старался сосредоточиться на чем-нибудь постороннем, но старания были безрезультатными, как если бы он пожелал запретить себе думать или дышать. Куски Внеземелья застряли где-то у него внутри, в прямом и в переносном смысле этого выражения, и огромная толпа, казалось бы, полуугасших, полустертых образов, удаленных во времени звуков, людей и событий вдруг оживала, закрывая его с головой, как приливная волна…
Он лежал на спине, зажмурив глаза (чтобы не видеть ночного неба над Копсфортом), и внезапно почувствовал, что начинает проваливаться в какую-то вязкую белую мглу. Он сделал рывок, словно хотел ухватиться за то, на чем он лежал, но… видимо, это была только мысль о рывке. Мышцы свело напряжением, белая мгла сомкнулась над головой. Он понял, что момент упущен, и теперь ему обеспечено несколько странных минут…
2. Лошадиные сны и контрасты, контрасты…
Странными были эти минуты. Снилось белое небо… Словно в молочном море бушевали в нем глянцево-белые волны с перламутровым кружевом пены на гребнях. И снилось иссиня-черное солнце. В зените.
Черное солнце стояло над пропастью. В пропасть каскадом сбегали террасы. На склонах террас — крутые ступени, льдисто блестевшие то ли стеклом, то ли действительно льдом. Неодолимый, тревожный соблазн пробежаться по этим ступеням… А за спиной, как обычно в такие минуты, плавал Затейник и, разжигая соблазн, подстрекал: «Ну, чего там! Вперед!..»
Появлялся Затейник непременно в сопровождении светового эффекта: где-то сбоку вспыхивал вертикально удлиненный отблеск и, мелькнув солнечным зайчиком, исчезал. Боковым зрением отблеск почти всегда удавалось поймать. Затейника — никогда. Однако воображение уверенно рисовало висящий в воздухе сгусток зеркальной субстанции, напоминающей ртуть. Оборачиваться бесполезно — все равно не увидишь. Но Затейник был за спиной: от него исходило ясное ощущение ртутно-подвижной тяжести.
— Ну? Чего там?! Вперед!..
И начинался стремительный спуск по скользким ступеням. Безрассудный, безудержный бег… Подобные сны видят, наверное, молодые горные лошади. Полускачка, полуполет. Ветер в лицо. Дух захватывало, сердце бешено колотилось. Но страха не было. Ничего такого не было, кроме вскипающей злости. И надежды, что пытка движением скоро закончится…
Сумасшедший бег давно стал привычным сюжетом коротких, но утомительных снов. Вернее сказать, полуснов, где явственно все осязаешь и довольно отчетливо мыслишь. А иногда даже мечтаешь о честном, настоящем сне. О нормальном, естественном сне, который, увы, приходил раз в трое-четверо суток, но зато был глубок и неосязаем, как смерть.