Страница 29 из 39
Она принадлежала к разряду женщин не просто прекрасных, но в то же время и демонических, в чем была убеждена всю жизнь. Поэтому она испытывала невероятное блаженство, видя, что Турсуков уже успел плениться ею.
Другое дело, что она думала в смысле практического разрешения этого события. В дальнейшем мы узнаем Фаину несколько поближе и, пожалуй, убедимся в ее загадочности. Но сейчас она была невероятно взволнована очередным успехом, хотя тщательно скрывала свое волнение. О чем она говорила первые часы своего знаменательного путешествия с монгольским философом?
Она начала издалека.
– Мне безумно нравится, Тихон Николаевич, то, что у вас некоторые монгольские женщины, как я видела, наклеивают на щеки по две мушки. Ужасно оригинально…
– Да, – пробормотал Турсуков.
– И, знаете, среди них есть очень интересные, конечно, в азиатском вкусе, особы. Как вы находите?
– Угу, ничего, – буркнул философ и в третий раз сосчитал родинки на шее Фаины.
– А вот мужчины местные, – продолжала она уже с некоторым лукавством, – нравятся мне меньше женщин. Вот уж никогда бы не полюбила монгола! Вообще, вы знаете, у меня вкус особый. У меня глаза загадочные – кофейного цвета, и через них двое стрелялись даже, а один умом тронулся… Не могу, говорит, без тебя жить, и все… А я ему отвечаю, что люблю его, как человека, будем, мол, друзьями без разных глупостей… А он одно: так, мол, и так, а не могу… И тронулся ведь, как в аптеке. А тронулся он очень чудно – газетки стал собирать.
– Как так – газетки? – опешил Турсуков.
– Да так, – довольно откликнулась Фаина, – как маленький, стал всякие газетки собирать!… Наберет, наберет целую кучу и сидит объявления читает, а то пойдет менять к кому-нибудь. Я, говорит, вам «Русское слово» дам, а вы мне за него другую какую-нибудь в двойном количестве… И плачет, как ребенок, представьте себе. Мне говорит: вы меня, Фаина Петровна, погубили своей любовью, и я от нее погибаю. Ну, а я, сами посудите, разве виновата? Так и скончался тихо и газетку из рук не выронил. И человек хороший был, в Страховом Обществе «Саламандра» агентом состоял…
На глазах Фаины показались слезы.
– И что я за женщина такая особенная? – спросила она, вертя в руке зонт. – Все через меня с жизнью расстаются, хоть я красотой не отмечена. Вот я какая! – уже с гордостью сказала она, вытирая слезы и улыбаясь. – Мне особенной жизни надо, меня простым чувством нельзя никак увлекать!
– Н-н-да-а… – сказал опять Тихон Турсуков.
На него, по-видимому, слова женщины не произвели желаемого ей впечатления.
Фаина украдкой, насколько ей позволяло ее положение в седле, все время рассматривала своего спутника. Но он был, казалось, невозмутим, и это обстоятельство сразу задело женскую гордость Фаины. Она привыкла к своей неотразимости, она выцарапала бы глаза тому, кто остался бы равнодушным к ее чарам!
Фаина ничем не рисковала в своей вечной игре в демоничность. В ее романах было больше запятых, чем точек. Она искусно расставляла эти запятые на страницах своей книги. Эта «система знаков препинания» была такова: кружа голову чуть ли не первому встречному, пуская в ход все орудия обольщения, она заявляла очередному «безумцу», как только убеждалась, что он уже готов к «безумствам»:
– Знаете что?… Будем с вами только друзьями… Мне любви нужно совсем особенной… – но старалась каждый раз не упускать «безумца» из рук.
Что же касается роли, которую сыграл в жизни Фаины неизвестный нам прапорщик Валерка Сиротинкин, то об этой роли с уверенностью сказать ничего нельзя. Вероятно, Сиротинкин обладал даром какой-нибудь особенной любви.
– А вы с этим, ну, с прапорщиком, что ли, где познакомились? – спросил, сверкнув очками, Турсуков.
– Ах, это был особенный роман, – задохнулась Фаина. – На станции Рузаевка, на вокзале, когда чехи проходили. Вижу, идет смуглый мужчина и, несмотря на молодость, с бородой… А кругом сирень цветет, в трубы играют, а на нем сапоги высокие, блестят, и все в них отражается. Потом поехали в Самару, а уж оттуда временно отступление и началось… Везде проходили мы с ним… Но он ужасно ревнивый, даже к полковым священникам ревновал… Скрипит зубами, и с ним сразу помрачение делается… Ну, бог ему судья!…
– Конечно, Фаина Петровна, – подтвердил серьезно Турсуков. Все еще рассматривая родинки спутницы, он что-то все время обдумывал.
Так они ехали степью, разговаривая о войне, о любви и изменах.
– Долго нам еще осталось? – беспокойно спросила Фаина.
– Нет, нам осталось совсем немного, – ответил философ странным голосом и вдруг поцеловал Фаину в висок, потому что она успела увернуться.
– Ах, что вы делаете? – вскрикнули лиловые кружева. – Я не люблю поцелуев… будем друзьями!…
– А это там посмотрим! – весело крикнул Турсуков и храбро прижался губами к ее груди.
– Ах, постойте, – крикнула Фаина. – Вы медальон зубами откусите. Ну какой он страстный, – забормотала она, делая вид, что старается освободиться из его объятий.
Так к Тихону Турсукову пришло счастье, потерянное кем-то, но найденное им в пустыне.
К концу этого знаменательного для обоих дня они приехали в дом философа. Домбо, встретивший их у дверей, удивленно посмотрел на Фаину.
– А это кто? – спросила она.
– Это мой приемный сын, – ответил Турсуков. – Я тоже нашел его в пустыне, – выразительно добавил философ. – Будем друзьями, – весело сказала Фаина. – Ах, я его немного только старше. Сколько вам лет?
– Ах, а мне двадцать восемь!… – я старуха, – простонала Фаина и пошла умываться.
– Что это? – в свою очередь ревниво спросил Домбо отца.
– Молчи, мальчик, ты ничего не понимаешь, – весело сказал Турсуков.
Так Фаина поселилась в доме Турсукова.
Выражаясь образно, она вошла в дом философа, как лиловое облако, опустившееся в глухое и пустынное ущелье. В комнатах вдовца, в этом строгом убежище великой мысли, сейчас висели чулки, а на столе лежал розовый слой просыпанной пудры. Все это трогало Турсукова, он рассматривал и чулки и гребенки, а на столе, покрытом пудрой, даже как-то вывел указательным пальцем большую, похожую на сложенные ножницы, букву «Ф». Потом он как-то увидел висевшую на спинке стула кофту Фаины; кофта лилась вниз, как вода. При этом она была прозрачна и матова. Философ поймал ладонями рукав чудесной кофты и стал любоваться ее переливами.
– Крепдешин, Тихон Николаевич, – сказала Фаина, причесываясь у зеркала. – Валерка в Самаре подарил.
– Ну, Фаина, – недовольно проговорил Тихон Турсуков, – охота вам вспоминать всех прапорщиков? У вас началась новая жизнь, надо забывать старое… И потом, потом, – философ запнулся, – ведь вы встретили меня…
– Ну, не буду, Тихон Николаевич, – откликнулась Фаина. – Я только вспомнила к слову… Идите сюда.
Он медленно подошел к женщине. Фаина закинула голову и провела ладонью по его вискам.
– Глазки, глазки какие синенькие… – забормотала она. – Ну, не надо, не надо сердиться.
Турсуков блаженно улыбнулся и протянул руку к Фаине, но она уклонилась от объятия.
– Не надо этого делать, у нас с вами совсем особенные отношения.
Турсуков резко отпрянул от нее. Лопатки его шевелились, скулы покрылись густым румянцем. Он медленно ушел в другую комнату. Для него была ясна вся позорная фальшь своего положения. Он схватил книгу с голубыми линейками, начал писать, но пролил тушь. Он положил пальцы на стучащие виски, потом собрал перья. Турсуков не мог писать.
«Творчество не уравновешено любовью», – подумал он, оделся и позвал Домбо.
– Мальчик, пойдем прогуляться, – пригласил Турсуков.
Они пошли в степь, за факторию, к берегу реки. Домбо понимал, в чем дело, вернее, не понимал, а чувствовал, но ничего не говорил отцу, щадя его. Такие прогулки становились время от времени более частыми.
Между тем Фаина жила в доме Турсукова и при этом проявляла заботливость и уменье хозяйки. Она вымыла комнаты, вытерла щеки Наполеона, ибо портреты успело затянуть паутиной, зашила русскую одежду Домбо, которую он носил мало, и, в свою очередь, развесила у себя в комнате картинки из модных журналов.