Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 39



… Нам известно, что подосланные противником шептуны сеют в частях совершенно вздорные слухи, преувеличивая силу и способности отряда упомянутого Щеткина.

… Пусть обманутые этим темным авантюристом солдаты-красногвардейцы знают, что Щеткина ждет только смерть; при поимке он будет расстрелян тотчас же по удостоверению его личности, как изменник и предатель дела спасения родины… Только нечестный подкуп может заставить русского офицера, каким являлся Щеткин до этого времени, переменить мундир на знак красной звезды, свет которой указывает путь всем бездельникам, насильникам и просто бандитам по призванию»…

Моргун-Поплевкин возбужденно скомкал желтый газетный лист. Он, конечно, не стал читать дальше все то, о чем большими и жирными буквами кричала фронтовая газета «Русский Богатырь». «Новое дело… Ну и жизнь человеческая! – думал бродяга. – Кто знает теперь, что случится впереди? Разве я знал, что к белым попаду? А теперь еще чудеса новые. Ай да Паша Фельдфебель! Вот герой так герой!»

Действительно, Моргуну не зря приходилось думать о превратностях человеческой судьбы. Разве он в самом деле знал, что в Челябинске на вокзале к нему подойдет рослый детина в шапке в виде лодки и, еще издалека поманив Поплевкина заскорузлым пальцем, спросит у него, грамотен ли он?

Моргун сейчас даже сплюнул от злости, вспомнив, что комендантский сержант выразил свое удивление по поводу того, что грамотный человек почему-то не читал приказа о мобилизации. Поплевкину не пришлось спорить с чехом очень долго, ибо сержант довольно прозрачно намекнул, что Моргун может попасть именно к тому забору, на котором висит приказ. Моргуна увели куда следует, чехи долго топали на него ногами, выкрикивали хором какие-то, несколько сходные с великорусскими, ругательства, и, наконец, он получил все, что полагается иметь солдату.

В теплушке было холодно и туманно, огарки таяли, как снег, колеса стучали, солдаты пели отчаянные песни, а Моргун, лежа на животе, выводил каракули на смятом обрывке бумаги.

«Многолюбезная Инна Васильевна, – писал он, временами бросая карандаш и почесываясь, – кланяюсь я вам, как доброму человеку, и прошу передать гражданам, которые меня привлекли к маслу, что со мной случился большой пустяк в городе Челябинске и мне довольно больно, что не придется мне масло привезти в родную местность, так всем и передайте. А как все это случилось, мне и самому в эту минуту еще непонятно. Короче говоря, еду я сейчас в теплушке, на которой написано: «Идем на Москву», хотя наш Гаврила покручивает совсем даже в обратную сторону. Приходится мне почитать себя за солдата, и взят я нахальным образом. Кроме того, у нас в вагоне идет сейчас спор: состав-то отбит от комиссаров или большевиков, а потому наши люди спорят, чьи здесь сейчас вши по стенам лазают – белые или красные? У красных вшей, говорят, масть будет потемней, чем у нашей, потому что та вошь здорово напитана, – от самой Москвы идет. И спор такой сейчас идет, что меня два попа из Христова Войска за сапоги с полки тащат, письма писать не дают и просят, чтоб я их общий спор насчет вшей разрешил. Везут нас бог знает куда, вроде как к городу Троицку, где одни татары-мыловары живут. Слыхать, что хотят нас посылать и дальше в степи, к какому-то морю. Кормят, поят нас хорошо, и одежда роскошная, а погоны у меня, как у заграничного генерала, даром что я – нижний чин. Только у меня сердце кровью обливается, когда вспомню, что в Челябинске, как меня взяли, на вагоне, на крыше пять пудов масла курганского, самого высшего, не считая крупчатки целого куля, к трубе веревкой привязано. И думаю, что все это чехам-поганцам на блины пойдет. Так пусть меня граждане простят, может, еще свидимся, если не погибну где. Кланяюсь я вам низко, а также вашим дочкам… А все-таки у меня от огорчения, наверно, кровью харканье сделается, потому что еще когда меня забирали, чехи вдоль состава ходили и на мой провиант на крыше, как на солнце, глядели. Поди, собаки, из-за масла и взяли меня, но зачем меня было брать, когда провиант и так отнять бы могли?»

Хорошо, что Моргун-Поплевкин сам признавал свое прозвище и подписывал им свою немногочисленную корреспонденцию, ибо перлюстратор с нафабренными усами, которому на второй день попало письмо, только крепко выругался, бросив письмо на стол. Личность писавшего невозможно было установить.

– Ну, теперь чехам маслице зря не пройдет, – сказал себе Поплевкин в тот день, когда он прочел сообщение о Щеткине. – Даст им веем пить Паша (фельдфебель… Он от своего человека не откажется – будем подаваться.

И в ту же ночь Моргун вытащил затвор из своей винтовки, бросил ее в кусты саксаула, а затвор закопал в песок. Потом он влез в повозку для того, чтобы взять с собой хлеба. Было страшно и непривычно бежать куда-то в степь, за солончаки, в синий туман. Моргун спорол свои погоны, снял значок с фуражки и в таком виде осторожно слез с повозки и уполз в степь. На стоянке ревели верблюды, будто бы изобличая побег Поплевкина, он не раз нарывался на собак, прикормленных походными кухнями, попадал руками в лужи помоев, и успокоился только тогда, когда совсем уполз за линию расположения обозов. Он убегал босиком, раскаиваясь в том, что снял сапоги – Моргун все время вытаскивал из пяток круглые колючки.



Скоро бродяга убедился, что его если кто и встретит, никто не будет справляться, кто он такой, ибо дезертиров вообще было больше, чем думали все. Дезертиры узнавали сразу друг друга по каким-то неуловимым признакам, и к их кострам можно было смело подходить всем. На вторую ночь Моргун пришел на огонь одинокого костра и, спокойно усевшись рядом с лежащим на земле человеком, откупорил ножом консервную банку, вынутую из-за пазухи, и начал есть мясо. Правда, Поплевкин не опускал высокого шинельного воротника и на всякий случай нахлобучивал фуражку на самые глаза.

Сосед бродяги, владевший костром, все время лежал, закрывшись с головой длинной кавалерийской шинелью, и лишь время от времени показывал из-под ее полы только глаза. Моргун не обращал внимания на лежащего; он только заметил, что хозяин костра не спал всю ночь, потому что его плечи все время шевелились. Но самое главное было не в этом. Поплевкин сначала не придал никакого значения тому обстоятельству, что человек закрылся шинелью изнанкой вверх. Может быть, он боялся испортить ее лицевую сторону дождем или мокрым песком? То, что лежащий ни разу не раскрылся, – тоже не смущало Моргуна. Это обстоятельство., в свою очередь, могло быть объяснено страхом. Вероятно, лежащий боялся людей и ночи, и поэтому его страх перешел в безразличие и оцепенение.

Когда Поплевкин утром собрался уже совсем уходить, он пристально поглядел на спящего, как бы желая перед своим уходом все-таки узнать, с кем он провел всю эту беспокойную ночь? И в эту самую минуту лежащий вдруг протяжно закричал во сне, вытянулся, с его плеча сползла шинель, и Поплевкин увидел, как среди сбившегося суконного вороха блеснул матовый офицерский погон. Поплевкин быстро сообразил, чем может окончиться встреча с офицером, если тот проснется, и пристально поглядел на него.

«Если проснется, ей-богу, хлопну чем-нибудь, – подумал Моргун, чувствуя, что мысли его начинают походить на тифозный бред. – Ведь проснется, сукин сын, и, наверно, оружие у него есть… Пристрелит за побег… Вот оно но чего, масло, довело!…»

Но офицер не шевелился больше. Бродяга прикинул, что добежать до ближайшего бархана – дело одной минуты. Он яростно ринулся вперед, вбивая ступни в песок, лег за бархан, отдышался и выглянул из-за песчаной гряды.

Офицер по-прежнему лежал ногами к потухшему костру, утренняя степь была страшной, синей и тесной, настолько, что казалось, душный горизонт лежит у самой головы спящего человека.

И Моргуну вдруг почему-то стало жалко лежавшего, ему захотелось крикнуть, разбудить офицера.

«Ведь пропадет ни за грош, – кругом Щеткин ходит. Найдут, сонного, стукнут. Так и пропадет сонный. А во сне, наверно, думает, что проснется, встанет… Ай, ай, что за жизнь пошла… Бабу тоже тогда убили… Да черт с тобой, лежи, лежи!… дожидайся смерти, коли такой дурной… Нечего тебя, офицера, жалеть. Да мне и не то, чтобы тебя жалко, а у меня вообще душа насчет всей судьбы… Ну, встань, встань, дурак! А уж меня тебе никак не достать, да…»