Страница 4 из 97
О детстве своем Мартьянов не любил вспоминать. Да и было ли у него детство, если с ранних лет заботами взрослого жил? Как только Сенька окреп, появилась силенка, отец дал в руки топор. Был отец его — Егор Мартьянов — шпалотесом, всю жизнь сам спины не разгибал, тесал шпалы и сыну завещал шпалотесом быть. До рекрутов Сенька только и знал топор да шпалы.
Мечтал Сенька о грамоте, но не для бедняков она. Отец рассуждал так: был бы хлеб с квасом, да зипун с плеч не сваливался, и без грамоты прожить можно. Подрос Сенька. Отец в первый раз Семеном назвал и добавил:
— Выколосился ты, жениться пора…
Потом призыв в царскую армию. Грамоте обучался в окопах, когда на германскую взяли, по этикеткам на махорке. Врагов бил храбро. Лишь позднее понял, что немцы такие же солдаты, как русские, — из крестьян, из рабочих, может, шпалотесы, как и сам. За проявленную храбрость в унтеры пожаловали. Унтеры в почете были: впереди солдат шли, за веру, царя и отечество умирали сами и на смерть других вели.
Но войне рвались шрапнели, винтовочные выстрелы не смолкали за брустверами. Не сразу свыкся Семен с боевым гулом войны. Казалось, каждый снаряд, проносившийся над окопами, просвистевшая над головой пуля несли смерть ему, Мартьянову. Сколько солдат погибло рядом, а он уцелел. Оттого дороже стала жизнь, больше задумывался над нею. И тут помог Мартьянову товарищ — рабочий с Путиловского завода, рядовой солдат. Стал учить его грамоте, по буквам складывать слова, по словам — фразы. Так осуществилась мечта Семена. Под артиллерийскую канонаду сочинял, потея, с трудом первые письма домой.
Были те письма такие же серые, скучные, как солдатская окопная жизнь. Одна печаль, обречение и одиночество иссушили человека и его письма. Сколько жен, отцов, матерей получали их в те дни! Каждый дополнял эти фронтовые письма своей теплотой, любовью, думал, что они ею полны.
Семен начинал свои письма, как заученную молитву, одинаково:
«С нижайшим почтением, с любовью низкий поклон от белого лица до сырой земли родному отцу-батюшке и матушке, дорогой жене Агафье Федоровне, сыну-первенцу Григорию Семенычу и всей родне по поклону…»
И ставил прыгающими буквами одну и ту же роспись:
«Унтер-офицер Преображенского полка Семен Егоров Мартьянов».
А потом еще сбоку приписывал:
«Лети, письмо, касаткой взвивайся, в руки никому не давайся».
И словно гора с плеч долой, опять слушал и смотрел, как в небе шрапнель рвется, рядом стонут и умирают раненые солдаты.
Казалось, нет конца такой жизни. Окопы, снаряды, вошь — сегодня. Окопы, снаряды, вошь — завтра.
Научился понимать строчки в книге, царапать каракули букв, а путиловец о другом заговорил. И Мартьянов здесь же, в окопах, впервые понял, во имя чего воюет, что у солдата храбрость, бесстрашие, вера, отечество — одни, а у офицеров — другие. Понял и сорвал свои зеленоватые погоны, плюнул, втоптал в черную, смешанную с человеческой кровью землю и сказал:
— Товарищ, ты мне жизнь открыл…
Дезертировал с фронта Семен, с трудом добрался в свое село Мартьяновку. Грязная, измятая шинель висела на нем мешком, за спиной — пустая солдатская котомка, бренчала на ремне манерка. Обросшее лицо его с ввалившимися глазами покрылось дорожной пылью. На пригорке, откуда было видно село, остановился, перевел дух. Месяц до своих мест шел. Вдохнул широкой грудью запахи чернозема и расправил усталые плечи.
Вошел в Мартьяновку, как на кладбище. Полсела — дома с забитыми окнами. Подошел к своей избе — стекла в рамах выбиты. Стукнул калиткой. Из окон испуганно вылетели воробьи. Обошел избу и долго сидел на крыльце, охваченный тяжелыми думами.
Дул теплый ветер с полей, нес он запахи полыни, перезрелого, прошлогоднего жнива, запахи земли. По пустому двору плыли тени облаков. Около скворешницы трудились скворцы. В природе шла весна. Скучал человек по земле, скрываясь в тайге… Скучали поля по человеку.
И тут на крыльце своего осиротевшего дома, придавленный горем и одиночеством, вспомнил Семен путиловца, вспомнил и уже знал, куда надо идти ему. Подтянул туже ремень, поправил солдатскую котомку и пошел на станцию, к деповским рабочим…
Густые, высокие травы нарядили землю, насытили воздух медовым запахом. Огороды заросли лебедой, дороги — ромашкой. А в полях ни души. Только звонкий жаворонок распевает в небе, да сороки беспокойно стрекочут в кустах.
Идут к селу партизаны, впереди — унтер-офицер Мартьянов. По-прежнему пусты и тихи улицы Мартьяновки с забитыми ставнями домов. Вырезано и разорено озверевшими семеновцами все бедняцкое село. Запустение вокруг красноречивее всего напоминает об убитых женах, детях, незасеянных полях, о травах, склонивших свои головы в ожидании острых, звенящих кос…
Молчат партизаны. Обветренные лица угрюмы, ненавистью полны глаза. Самый старый из партизан, с седой бородой, выходит вперед:
— Разве скажешь, что́ тут… — он ударил кулаком себя в грудь. — Семен, веди нас!
И в тайгу уходит партизанский отряд Семена Мартьянова.
…А дорога тянется. Снег под полозьями кошевы поскрипывает то протяжно и сильно, то чуть слышно. Позади идет отряд. Он заставляет жить настоящим. Пережитое лишь встает близкими и далекими воспоминаниями.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
В селении оживленно готовились к встрече Красной Армии. На коньке избы сельсовета развевался флаг. На стене — портреты вождей. Григорий Бурцев, сын председателя сельсовета, стоял на лестнице и украшал портреты еловыми ветками. Сам председатель, Афанасий Бурцев, расчищал сугробы вокруг избы.
— Дядя Афоня, еще елки принести? — интересуются ребятишки.
— Давайте.
— А для чего наряжаешь?
— Так надо.
— Праздник, что ли?
— Большой! — отвечает Бурцев.
Покой селения нарушился: в каждом доме шли торопливые приготовления к встрече отряда. Жена Афанасия Бурцева ранним утром замесила квашню и напекла калачей. Вынесла их остудить в сени. Минги — дочь старого гиляка, настряпала большой оловянный таз лепешек из тертой рыбы. Минги сегодня веселая и счастливая: она увидит Красную Армию. С утра девушка достала праздничный фартук, обшитый красным сукном, свою новую оленью дошку и меховой кафтан для отца.
Минги в этот день вынула из ушей толстые серьги и спрятала их в ящик. Она хотела быть такой, как девушки-комсомолки, которых видела на картинках в журналах. Только черные косы она никогда не снимет. Минги устроилась перед зеркальцем и перебрала синие ленты из китайской канфы, вплетенные в две длинные косы.
Старый Ничах весь вечер сидел в фанзе. Он думал о жене — матери Минги. Белояпонцы изрубили ее на куски и бросили в прорубь. Будь жива жена — не узнала бы его и дочь. Он теперь совсем другой человек: новая жизнь принесла в фанзу радость. В сарайчике у него теперь пестрая корова, а у Минги — живая музыка в ящике. Дочь называет эту музыку незнакомым для него словом «патефон». Минги невестой стала, хоть свадьбу гуляй. Жених есть, Кирюша Бельды — первый охотник и рыболов в стойбище.
В этот день Кирюша Бельды побывал во многих фанзах. Он говорил своим друзьям: как пройдут косяки кеты, он тоже будет в Красной Армии. По такому необычному случаю Кирюша Бельды был укутан в теплые меха, в медвежью шапку с длинными, по пояс ушами, обут в новенькие ровдужные олучи. Забежал он и в фанзу Ничаха, вкрадчиво взглянул на Минги, ловко сбил на затылок шапку, подтянул олучи.
— Праздник будет большой, дядя Ничах, — важно сказал он, присел на корточки и закурил.
Дорогих гостей дождались к вечеру. Неожиданно погода изменилась. На реке встречный ветер-низовик поднял колючую поземку. Февральский мороз еще больше крепчал. Усталым отряд подходил к селению. Поскрипывал снег под конскими обмерзшими копытами, гулко потрескивал лед на реке. Обоз приотстал от отряда и вытянулся: задние подводы терялись вдали, как в дымовой завесе. Лошади фыркали, наклоняли головы и обламывали о концы оглобель свисающие с ноздрей сосульки.